– Значит, ночевка их пришлась в миле или двух отсюда?
– Точно так, – ответил Люсня. – Они, видно, идут по ночам, чтобы избежать жары; днем они отдыхают, а лошадей до вечера высылают на пастбище.
– А много там людей около стада?
Люсня опять подошел к краю рощи и долго не возвращался обратно, наконец он появился снова и сказал:
– Лошадей будет тысячи полторы, а людей не более двадцати пяти. Они еще у себя дома и ничего не боятся, а потому и стражи немного.
– А людей ты мог разглядеть?
– Они еще далеко. Но это липки, пан, и они уже наши!
– Да, – сказал Нововейский.
И он был уверен, что ни один человек из них не уйдет. Для такого загонщика, как он, и для таких солдат, как те, которыми он командовал, это была слишком легкая задача.
Между тем конюхи гнали стадо все ближе и ближе. Люсня еще раз вышел на край рощи и еще раз вернулся обратно.
Лицо его сияло от радости.
– Липки, пан комендант, наверно, липки! – прошептал он.
Услыхав это, Нововейский закричал ястребом, и тотчас же отряд драгун углубился в рощу. Там он разделился на две половины: одна из них засела в овраге, чтобы выйти из него уже в тылу у липков и их табуна, а другая образовала полукруг и стала ждать.
Все это совершилось так тихо, что самый чуткий слух не мог бы уловить ни малейшего звука, – не заржала ни одна лошадь, не лязгнула ни одна сабля; даже конского топота не было слышно в траве, которой поросла земля в роще. Казалось, и лошади понимали, что успех нападения зависит от тишины, ибо и они не в первый раз несли такую службу. Из оврага и из рощи слышались только крики ястреба, но все тише, все реже.
Липковское войско остановилось около рощи и разбрелось по равнине. Сам Нововейский стоял теперь у опушки и следил за всеми движениями конюхов. День стоял ясный, близок был полдень; солнце поднялось уже высоко и страшно припекало; лошади подошли к роще. Конюхи подъехали к опушке леса, слезли с лошадей и, пустив их на арканах, в поисках тени и прохлады вошли в чащу и расположились под небольшим тенистым кустарником.
Вскоре вспыхнул костер, а когда сухой хворост истлел и испепелился, конюхи положили на жар половину жеребенка, а сами сели поодаль от костра, в тени.
Некоторые из них растянулись на траве, некоторые, усевшись по-турецки, разговаривали; один из них начал играть на дудке. В роще царила полная тишина, лишь изредка нарушаемая криком ястреба.
Запах горелого мяса дал знать конюхам, что жаркое готово; двое из них вынули его из золы и потащили под тенистый кустарник. Там все уселись в кружок, и, разрезав жаркое на части, стали пожирать с животной прожорливостью полусырые куски, с которых кровь стекала у них по пальцам и по подбородкам.
Затем, напившись кумысу, они некоторое время еще разговаривали, но вскоре головы их отяжелели. В полдень стало еще жарче. Солнечные лучи, проникающие сквозь чащу, бросали на землю светлые, дрожащие блики. Все кругом смолкло; даже ястреба не кричали.
Несколько липков встали и побрели к опушке рощи, чтобы взглянуть на лошадей; остальные же растянулись на земле, словно убитые на поле битвы, и вскоре заснули. Но сон их после того, как они объелись и опились, должно быть, был очень тяжелый и зловещий, то и дело кто-нибудь стонал, кто-нибудь открывал глаза и повторял: «Алла, бисмилла».
Вдруг на опушке рощи раздался какой-то тихий, но страшный звук, точно предсмертное хрипение человека, которого душат, но который не успел даже вскрикнуть.
Слух ли был чуток у конюхов, или какой-то животный инстинкт предупредил их об опасности, или, наконец, смерть дохнула на них своим ледяным дыханием, но все они мигом проснулись и вскочили на ноги.
– Что это такое? Где те, что пошли к лошадям? – начали они спрашивать друг у друга.
Вдруг из-за кизилового куста раздался чей-то голос по-польски:
– Они не вернутся.
И в эту же минуту полтораста человек окружили конюхов, которые пришли в такой ужас, что крик замер у них в груди. Никто даже не успел ухватиться за кинжал. Лавина нападающих сжала их совершенно. Кустарники затряслись от напора человеческих тел, сбившихся в беспорядочную кучу. Слышался только резкий свист или сопение, иной раз стон или хрип, но все это продолжалось одно мгновение.
Потом все утихло.
– Сколько живых? – спросил чей-то голос среди нападающих.
– Пятеро, пан комендант.
– Осмотреть тела, не притаился ли кто, и для верности каждого ножом по горлу, а пленников к костру.
Приказание было исполнено в ту же минуту. Трупы были пригвождены к земле их же собственными ножами; пленников, привязанных к палкам, положили вокруг костра, который развел Люеня.
Пленники смотрели на приготовления и на Люсню блуждающими глазами.
Среди них было три липка из Хрептиева, и они прекрасно знали вахмистра. Он тоже узнал их и сказал:
– Ну, приятели, теперь вам придется петь, а не захотите, пойдете на тот свет с поджаренными подошвами. Я, по старому знакомству, угольков не пожалею.
Сказав это, он подбросил сухих ветвей, которые тотчас же запылали высоким пламенем.
Но пришел Нововейский и стал допрашивать. Из их показаний выяснилось то, о чем отчасти и догадывался молодой поручик; липки и черемисы шли впереди всех ордынцев и всех султанских войск. Вел их Азыя Тугай-беевич, которому и поручили над ними команду. Из-за жары войско шло ночью, днем же оно высылало стадо на пастбище, а само отдыхало. Не было принято никаких мер предосторожности, никто не предполагал, чтобы на них могло напасть какое-нибудь войско не только у прибрежья Прута, по соседству с ордой, но даже вблизи самого Днестра. Они шли с большими удобствами, со стадами, с верблюдами, которые везли шатры старшин. Шатер азиатского мурзы легко узнать по бунчуку, воткнутому поверх палатки, и потому, что около него ставят знамена всех отрядов. Отряд липков остановился на расстоянии одной мили; у них около двух тысяч человек, но часть людей осталась при белгородской орде, которая идет в миле от липковского чамбула. Нововейский расспросил еще про дорогу, которая ведет прямо к чамбулу, расспросил, в каком порядке раскинуты шатры, наконец, принялся расспрашивать о том, что его больше всего интересовало:
– Есть какие-нибудь женщины в палатке? – спросил он.
Липки испугались за собственную шкуру. Те из них, которые прежде служили в Хрептиеве, прекрасно знали, что одна из этих женщин была сестрой Нововейского, а другая его невеста; они поняли, в какое бешенство он придет, когда узнает всю правду.
Его гнев мог прежде всего обрушиться на них, и они начали колебаться, но Люсня тотчас же сказал:
– Пан комендант, подогреем этим собакам подошвы, тогда они скажут!
– Всунь им ноги в уголья! – сказал Нововейский.
– Помилуйте! – воскликнул Ильяшевич, старый хрептиевский липок. – Я скажу все, на что смотрели мои очи.
Люсня вопросительно взглянул на коменданта, не прикажет ли он все же исполнить угрозу, но Нововейский сделал ему знак рукой и обратился к Ильяшевичу:
– Говори, что ты видел?
– Мы не виноваты, пан, – ответил Ильяшевич, – мы начальству повиновались. Мурза наш подарил сестру вашей милости пану Адуровичу, который держал ее в своей палатке. Я ее видел в Кучункаврах, когда она с ведрами за водой ходила. Я ей помогал нести ведра, потому что она была беременна.
– Горе! – шепнул Нововейский.
– А другую панну наш мурза оставил у себя в палатке. Мы ее не часто видели, но не раз слышали, как она кричала; мурза хоть и жил с нею, но каждый день бил ее плетью и топтал ногами…
Губы Нововейского задрожали, и Ильяшевич едва расслышал его вопрос:
– Где они теперь?
– Проданы в Стамбул.