Вскоре по моем выздоровлении, мы взяли в плен судно, на которое Мурфи назначен был для отвода, и в тот же вечер вырезали шхуну, стоявшую на якоре. Начальство над нею поручено было мне. Это случилось поздно вечером, и в поспешности отправки, забыли положить нам бочонок с вином, приготовленный для меня и для моей команды. Вот переход от одной крайности к другой: на первом судне моем было слишком много вина, а на этом ни капли. Соленая рыба, из которой состоял груз наш и пища, сильно увеличивала жажду, и мы горько оплакивали разлуку с нашим бочонком. На третий день по оставлении фрегата, идучи прямо в Гибралтар, я увидел под испанским берегом судно, и по огромной белой заплате в грот-марселе, узнал, что это было то самое, которым командовал Мурфи. Я поставил все паруса, в надежде догнать его и взять от него сколько-нибудь вина, зная, что там было больше, нежели сколько надобно, даже если б он и его люди захотели быть пьяны каждый день. Когда я приблизился к нему, он поставил все возможные паруса. В сумерках я был от него довольно близко и почти на расстоянии оклика, но он продолжал бежать без оглядки; а я, имея на своем судне пару небольших трехфунтовых пушек и несколько пороху, палил из них для сигнала, делая выстрел за выстрелом: но он все не приводил, и когда совсем стемнело, я потерял его из вида и не видел более до встречи в Гибралтаре.
На следующее утро мне попались три испанские рыбачьи лодки. Они приняли меня за французского приватира, убрали свои сети и поставили паруса. Я подошел к ним; выстрел мой из пушки заставил из привести к ветру и сдаться. Я приказал им пристать к борту и, найдя, что у каждого из них было по фляжке с вином, объявил эту часть их груза контрабандой, хотя, впрочем, предлагал им плату за взятое мною. Они не хотели принять ее, узнавши, что я «Ingles», англичанин, и считали себя совершенно счастливыми, что не попали в руки французов. Я дал каждому из них по фунту табаку, чем они не только остались довольны, но еще более убедились в мнении, недавно полученном их соотечественниками, что Англия была самая храбрая и самая великодушная из всех наций. Они предлагали мне все, находившееся у них в лодках; но я отказался, получивши то, в чем нуждался, и мы расстались довольные друг другом: они, крича «Viva Inglaterra!», а мы желая им счастливого пути и запивая это желание их же собственным вином.
Долго не могли мы попасть в Гибралтар, удерживаемые безветрием, при чрезвычайно хорошей погоде; но узнав, что рыбачьи лодки имели вино, старались всегда пополнять погреб наш и собирать эту подать, достававшуюся нам так легко; впрочем, я не имел причины полагать, чтобы справедливая и дружеская меня наша могла хоть сколько-нибудь повредить любви, которую его величество король Георг столь справедливо заслужил у этого народа. По приходе в Гибралтар, я имел еще пару бочонков доброго вина для угощения своих однокашников, хотя был огорчен, найдя там фрегат, пришедший с остальными призами; Мурфи пришел сутками после меня.
Я был на шканцах, когда он приехал на фрегат, и, к удивлению моему, доносил, что был преследуем французским приватиром, которого отогнал после четырехчасового сражения; что он имел много повреждений в вооружении, но ни одного человека даже ушибленного. Я дал свободу языку его до вечера. Многие верили ему, но некоторые сомневались. За ужином, в офицерской кают-компании, хвастовство его не имело границ, и когда он напился до полупьяна, мои три человека были произведены им в полную команду брига, на котором находилось столько людей и пушек, сколько на бриге и поместиться не может!
Наконец, ложь его мне надоела; я рассказал происшествие, как оно было, послал за бывшим со мной унтер-офицером, и он подтвердил мои слова. С тех пор Мурфи был презираем всеми на судне. Всякая ложь стала Мурфи, и всякий Мурфи – лжецом. Он не смел отмщать за наши упреки; и ему так неприятно было оставаться на фрегате, что когда капитан предложил ему переменить судно, он нисколько тому не противился; характер его последовал за ним, и он никогда не получал производства. Мне всегда приятно вспоминать, что я не только вполне отмстил этому человеку, но еще был причиной исключения его из благородного сословия офицеров, которое он пятнал собою.
Тогда было не время для фрегатов оставаться праздными; и если бы я сказал только имя моего фрегата и капитана, то в морской истории страны, где происходили их подвиги, можно найти подтверждение слов моих, что этот фрегат более прочих наших судов участвовал в освобождении Испании. Южная часть ее сделалась театром самой жестокой и опустошительной войны. Станция наша была у Барселоны, а потом у Перпиньяна, французской границы с пределами Испании. Должность наша состояла в вспоможении начальникам гверильясов при нападении на неприятельские конвои с провиантом как в море, так и по дороге, лежавшей по морскому берегу, и в вытеснении неприятеля со всякого крепкого приморского пункта, которым он завладел; и признаюсь, способности и предприимчивость нашего капитана были для этой службы чрезвычайно подходящими.
Я участвовал в этих десантах и бывал в отлучке с фрегата иногда по три и четыре недели, принадлежа к партии, вооруженной ружьями, под командой третьего лейтенанта. Мы терпели очень много от всякого рода недостатков; никогда не брали с собою провизии более, как на одну неделю, а очень часто оставались три недели, не получая никакого продовольствия. Что касается до одежды, то мы не имели ни башмаков, ни чулок, ни белья, и никто из нас не имел фуражек, носовой платок обыкновенно заменял эту принадлежность; мы лазили по утесам и странствовали по кремнистым или топким равнинам вместе с нашими новыми союзниками, смелыми горцами.
Люди эти уважали нашу храбрость, но им не нравились религия наша и обычаи. Они охотно разделяли с нами свои съестные запасы, они были всегда неумолимы в жестокости против французских пленных; и никакое наше убеждение не могло заставить их сохранить жизнь хоть одному из этих несчастных, которых крики и мольбы к англичанам о заступничестве или спасении оставались всегда напрасны. Их или закалывали в наших глазах, или притащив на возвышенность, которая была бы видна из какой-нибудь крепости, занимаемой французами, перерезывали горло от одного уха до другого, в виду их соотечественников.
Христианин без сомнения станет порицать такое ужасное варварство; но он должен однако ж припомнить, что у народа этого были ожесточены все чувства. Насилия, пожары, убийства и голод везде сопровождали жестоких победителей; и хотя мы могли сожалеть о их участи и стараться отвращать ее, однако, не могли не признать, что им отплачивали по заслугам.
В этой войне мы иногда пользовались изобилием, иногда же почти умирали с голоду. В один день, когда голод в особенности не давал нам покоя, мы встретили жирного, румяного капуцина и просили его показать нам, где можно купить пищи или достать ее каким-нибудь другим способом; на это он отвечал, что и не знает, где достать ее и не имеет денег: его орден, говорил он, запрещал ему иметь их. Мы отпустили его; но некоторая поспешность, с которой он удалялся, заставила нас подозревать, что в его словах должен быть какой-нибудь обман; и так как нужда не имеет закона, поэтому мы взяли на себя смелость осмотреть святого отца, и, нашедши у него сорок долларов, избавили его от них, уверяя, что совесть наша в этом случае совершенно чиста, ибо орден его запрещает ему иметь деньги, и притом он живет между такими добрыми христианами, которые, наверное не оставят его в нужде. Он проклинал нас; но мы смеялись над ним, потому что его несчастье произошло от собственного лицемерия и лжи.
Испанские монахи обыкновенно так поступали с нами; а мы обыкновенно таким образом отплачивали им, когда могли. Отнятые талеры мы употребили на покупку пищи; вскоре потом соединились с нашей партией, и полагали дело это конченным; но монах следовал за нами в некотором расстоянии, и мы видели его, как он всходил на холм, где расположен был наш бивуак. Чтобы нас не могли узнать, мы переоделись. Монах принес жалобу начальнику гверильясов, глаза которого засверкали негодованием, когда он услышал о недостойном поступке с его падре, и весьма вероятно, что не обошлось бы без кровопролития, если б святой отец мог указать дерзновенных.
Хотя я переменил одежду, но наружность моя оставалась та же; и так как он смотрел на меня больше, нежели с сомнением, то я выпучил глаза прямо ему в лицо и, соединив все силы неподражаемой моей смелости, громким и угрожающим голосом спросил его по-французски: не считает ли он меня за разбойника?
Вопрос этот и мастерская манера, с какой он был сделан, если не удовлетворили, по крайней мере, усмирили преподобного отца. С явным нетерпением слушал … он намеки, делаемые некоторыми из наших матрасов, что он ограблен был другою партиею и отправился преследовать ее. Таким образом я освободился от монаха, и очень рад был видеть, как он уходил. Уходя, он еще раз бросил на меня весьма испытующий взгляд; но я отвечал ему таким же, исполненным притворного гнева и презрения, которые вполне умел выказать. Кудрявые мои волосы плотно сглажены были куском мыла, бывшим у меня в кармане, и я гораздо более походил тогда на методистского попа, нежели на обирателя чужих карманов.
За несколько времени перед этим, фрегату нашему даны были другие поручения, и так как я не имел случая попасть на него, то временно назначен был на другой.
Глава VII
Начался шум битвы, и между двумя воинствами оставался узкий промежуток.
Мильтон
Капитан фрегата, на который меня назначили, благодаря своим достоинствам был избран лордом Коллингвудом для исполнения гораздо более важных поручений, и нас послали подавать помощь испанцам при защите ими важной крепости Росаса в Каталонии. Французский генерал Сен-Сир вступил в эту область и, взявши Фигуерас и Херону, завистливым глазом смотрел на замок Св. Троицы, стоявший на юго-восточной стороне, взятие которого было бы верным ручательством в падении Росаса.
Наш капитан решился защищать его, хотя он только что был оставлен другим британским флотским офицером, как неспособный к защите. Я был сверхкомплектный мичман, но просился, чтоб меня назначили в десант, и был послан. Должно сказать, что офицер, оставивший это место, выказал величайшее благоразумие. Все стены замка были в развалинах. Кучи искрошенных камней и щебня, изломанные пушечные станки и треснувшие пушки представляли весьма невыгодное место сражения. Мы имели пред осаждающими одно только преимущество, заключавшееся в том, что пролом, сделанный ими в стенах, был крут для всхода, и взорванные камни рассыпались под ногами; между тем, как мы встречали подходящих всем, что только можно было кидать. Это составляло нашу единственную защиту и все средства, чтобы воспрепятствовать неприятелю ворваться к нам.
Мы имели еще у себя другое весьма важное неудобство. Замок стоял близ крутого холма, остававшегося во власти неприятеля, и на этой возвышенности, бывшей почти наравне с вершиной замка, триста швейцарских зорких стрелков, устроив ложемент в расстоянии пятнадцати сажень от нас, производили беспрестанную пальбу по замку. Как только голова показывалась на стене, наверное двадцать винтовочных пуль в одно мгновение жужжало над ней; и точно такое же беспрерывное внимание обращено было на наши шлюпки, приставшие к берегу.
На другой возвышенности, более к северу и следовательно несколько далее вовнутрь земли, французы устроили батарею из шести 24-фунтовых орудий. Это приятное соседство было от нас только на сто сажень и беспокоило беспрерывным огнем с рассвета до ночи, давая весьма мало времени пушкам своим простывать.
Я никогда не полагал, будучи мальчиком, чтоб пришлось мне когда-нибудь завидовать вторничному петуху[12 - В некоторых местах Англии есть обычай, что ребятишки во вторник первой недели великого поста ставят петуха на площадку, привязав его за одну ногу так, чтобы он мог подпрыгивать, и бросают в него палками, стараясь попадать только в голову.]; но со мной случилось это в проклятом замке. Тут, конечно, было не до шуток; мы не в состоянии были расстроить такую превосходную против нас силу; но капитан мой был настоящий рыцарь, и так как я вызвался охотником, то не имел права жаловаться.
Так велика была точность неприятельских выстрелов, что мы, увидя камень, в который попало ядро, могли указать, какой вслед за тем будет вышиблен, и люди наши часто получали раны осколками гранита, из которого построены были стены, или подстреливались как куропатки швейцарским отрядом, расположенным на возвышении около нас.
Силы наши в замке состояли из 130 человек английских матросов и солдат, роты испанцев и роты швейцарцев на испанском жалованьи. Никогда хуже не платили и не прокармливали войско, и никогда лучше не выставляли его на поражение. Все мы были вместе, как стадо свиней; постели наши состояли из грязной соломы и блох; пища была в равной степени роскошна; начиная от капитана до последнего рядового, не было различия. Сражаться иногда весьма приятное препровождение времени; но излишество пресыщает чувства, а мы имели его довольно, не имея между тем того, что я всегда считал необходимым условием войны, то есть вполне сытого желудка. Я даже не понимал прежде, как человек мог без этого исполнять свою должность; но принужден был тогда вместе с многими другими делать опыты, и когда шлюпки не могли пристать к берегу, что случалось часто, мы свистали к обеду только pro forma, ибо капитан наш любил порядок, и пили холодную воду для наполнения своих желудков.
Я часто слышал от старика, моего дяди, что ни один человек не знает, что он может сделать, покуда не испытает себя; а неприятель дал нам множество случаев выказать наше остроумие, трудолюбие, бдительность и воздержание. Когда бедная Пенелопа ткала свое тканье, поэт говорил: «Ночь разрушала дневную работу».
С нами случалось в полном смысле обратное: день разрушал все труды ночи. Часы темноты употребляемы были нами на пополнение мешков с песком и складывание их в проломы, на удаление щебня и на приготовление к встрече неприятельского огня, зная наверное, что он начнется с рассветом. Эти занятия, при самом деятельном наблюдении против нечаянного нападения, отнимали столько времени, что нам очень мало оставалось для отдохновения; а на обеды наши употреблялось еще того менее.
В одном из наших способов защиты было нечто оригинальное, такое, что хотя и не составляло высшего искусства, но могло бы заставить инженера улыбнуться. Капитан вздумал сделать оборону из гладких сосновых досок, взятых нами с фрегата; он поставил их в косвенном положении в проломе, и приказал хорошенько смазать салом и кухонными помоями, так что если бы неприятели захотели ворваться в нашу засаду, они должны были вскочить на них и немедленно съехать в весьма глубокий ров, где или ожидать докторской помощи, или, если будут в состоянии, начать приступ свой сызнова. Это была очень хорошая лестница для клопов; но в то время мы считали столько же важным убить француза, сколько раздавить того проклятого маленького ночного разбойника, о котором я сейчас упомянул.
Кроме скользкой хитрости, удавшейся нам с большим успехом, мы услужили им еще другою. На фрегате нашем нашлось большое количество рыболовных крючков, и мы рассадили их на сальных досках повсюду, где только осаждающие могли бы цепляться руками или ногами. Под самым проломом была сделана мина, наполненная бомбами и ручными гранатами; замаскированные пушки, набитые картечью по самое дуло, окружали это место со всех сторон. Такова была наша защита, и еще удивительно, как в продолжение трехнедельного пребывания в замке, при сопротивлении такому сильному неприятелю, мы потеряли только двадцать человек. Но кризис приближался.
Однажды рано поутру мне случилось быть дозорным. Я посмотрел через стену замка на пролом в то время, когда полоса тумана, обыкновенно висящего там в продолжение ночи между холмами и потом ложащегося на долины, только что начала подыматься, и звезды становились бледнее над нашими головами. Капитан, подошедши ко мне, спросил, на что я смотрю? Я отвечал ему, что ничего не могу рассмотреть явственно, но мне кажется что-то необыкновенное в долине прямо против пролома. Он прислушался с минуту, посмотрел внимательно в ночную трубу и закричал твердым голосом, но не громко:
– К оружию! Неприятель!
В три минуты все были по своим местам, но и при такой исправности нам надобно было торопиться, потому что в это время мы ясно увидели черную неприятельскую колонну, извивающуюся по долине подобно огромной сколопендре, и с отважной предприимчивостью, столь обыкновенной в войсках Наполеона, в молчании начинавшую входить в пролом. Это была ужасная и важная минута; но хладнокровие и решительность небольшого гарнизона соответствовали такому случаю.
Отдано было приказание хорошо прицеливаться, и залп из замаскированных пушек и ружей полетел в густоту колонны. Она остановилась. Поднялись глубокие стоны; неприятель отступил несколько шагов в замешательстве, потом сомкнулся и опять пошел на приступ; огонь с обеих сторон не умолкал. Большие орудия из укрепления на холме и швейцарские стрелки, еще более приблизившиеся, делали по нас многочисленные залпы, и громкими криками ободряли товарищей своих на приступ. Когда неприятель приблизился и вступил на нашу мину, мы зажгли стопин: жертвы взлетели на воздух и потом падали вниз, в развалины укрепления. Вопли, крики, смятение, французские проклятия, британское ура возносились до облаков. Холмы повторяли клики. Мы в изобилии посылали неприятелю ручные гранаты и уродовали тела их самым достохвальным образом.
Я должен сказать, что французы действовали хорошо; гренадеры и пионеры их лоском ложились, скашиваемые тем самым оружием, изображение которого блистало спереди их киверов.
Я кричал с исступлением; все мы дрались, как бульдоги, ибо знали, что нам нельзя уступить ни пяди.
Не прошло десяти минут, как началось сражение, но уже многие из храбрых валялись на земле. Голова неприятельской колонны была истреблена взрывом нашей мины. Они опять перестроились, и были уже на половине расстояния к нашей бреши, как начало смеркаться. Тогда мы увидели избранный корпус из тысячи человек, предводительствуемый полковником и подходящий к нам по телам собратий только что павших.
Храбрый предводитель, казалось, был столько же хладнокровен и спокоен, как за завтраком; обнаженной саблей указывал он на брешь, и мы слышали, как он воскликнул: «Suivez moi!»
Я завидовал этому храброму человеку; завидовал тому, что он был француз и кинул ему между ног ручную гранату; он схватил ее и отбросил от себя на значительное расстояние.
– Довольно хладнокровный детина, – сказал капитан, стоявший тогда около меня. – Погоди, я пошлю ему другую; – и он пустил гранату.
Но полковник отбросил ее прочь с одинаковым хладнокровием и достоинством.
– Как видно, его может только излечить унция свинца, пропущенная натощак, – возразил капитан. – Правда, жаль убивать такого молодца, но что же делать.
Сказавши это, он взял ружье из рук моих, только что заряженное мною, прицелился, выпалил; полковник зашатался, схватился рукою за грудь и повалился назад, на руки нескольких человек, бросивших в это время свои ружья и взявших его на плечи, не чувствуя, или совершенно не обращая внимания на опустошение, производимое вокруг них смертью. Мы обратили сильный ружейный огонь на эту небольшую толпу, и каждый из них был ранен или убит. Полковник, опять оставленный без помощи, прошатался еще несколько шагов, покуда достиг небольшого куста, бывшего аршинах в десяти от места, где он получил смертельную рану. Тут он упал; сабля, которую он все еще держал в правой руке, остановилась на ветвях, обратившись острием к небу, и как будто указывала путь душе своего храброго владельца.
С жизнью полковника кончились и надежды французов в тот день. Мы видели, как офицеры исполняли долг свой; ободряли, кричали ура, гнали людей своих, но все было напрасно! Они вонзали сабли в груди бегущих; но солдаты не обращали даже на это внимания; быть убитым таким образом им было не новость, они довольно уже сражались для завтрака. Первое покушение и решительный натиск остановлены были смертью храброго начальника, и, «спасайся, кто может», все равно исходило ли оно от офицеров или барабанщиков, окончило дело, позволив нам перевести дыхание и сосчитать своих убитых.
Лишь только французы увидели с своей батареи, что покушение не удалось, и что начальник этого отряда был убит, они открыли по нас самый жаркий огонь. Я повесил шапку свою на штык и едва успел приподнять ее над стеною, как дюжина ядер в одну минуту снесла ее; счастье, что голова моя не была под нею!
Когда прекратился огонь с батарей, что обыкновенно делалось в определенные часы, мы имели возможность осмотреть место, на которое произведено было нападение. Штурмовые лестницы и мертвые тела лежали во множестве. Все раненые были унесены; но самую роскошную «пищу для пороха» представляли собою тела, лежавшие перед нами; все они, казалось, были избранные люди; ни одного не было менее шести футов, а некоторые еще выше; они были одеты в серые шинели, чтобы подход их сделать не так заметным в утреннем тумане; а как по ночам было весьма холодно, то я решился достать себе одну из этих серых шинелей, которая бы грела меня во время ночной вахты. Я хотел также достать полковничью саблю, чтобы подарить ее капитану. Поэтому, когда стемнело, спустился с бреши по штурмовой лестнице, припасенной мною в замке, и, сделав так много для короля, вознамерился сделать что-нибудь и для себя. Темнота была ужаснейшая. Я беспрестанно спотыкался; ветер дул, как ураган; пыль и щебень почти ослепляли меня, но я хорошо знал дорогу. Шататься между мертвыми телами в глухую ночь было очень похоже на странствование шакала, и я ужаснулся своего положения. Между порывами ветра выдавались минуты мертвой тишины, которой адская темнота ночи придавала особенный ужас для ума, еще ребяческого. По этой-то причине я не одобряю ночных нападений, кроме тех случаев, когда можно совершенно положиться на своих людей. По большей части они неудачны, потому что человек с обыкновенной храбростью, который среди белого дня станет действовать хорошо, будет пятиться назад во время ночи. Страх и темнота были всегда тесными союзниками. Темнота скрывает страх, и потому страх любит темноту, потому что она избавляет труса от стыда; и если только страх стыда есть единственное побуждение сражаться, то дневной свет в особенности необходим.
Я осторожно полз вперед, ощупывая мертвые тела. Первое, на чем остановилась рука моя, свернуло кровь мою в сыворотку: это была нога гренадера, разорванная ручной гранатой.
– Друг, – сказал я, – сколько я могу заключать по твоей ране, твоя серая шинель ни на что не годится.
Вслед за тем я ощупал тело другого убитого. Ружейная пуля пробила ему голову, и начисто рассчитала его с заимодавцами. Я нашел, что могу воспользоваться оставшимся после него наследством, из которого можно было даже уделить на его похороны; но тело чрезвычайно окостенело и неохотно уступало свою одежду.
Я, однако ж, стащил ее и, одевшись в нее, отправился искать полковничьей сабли; но в этом предупрежден был французом. Окостеневший полковник лежал на прежнем месте; но сабли не было при нем. Я готовился возвратиться, как был встречен не мертвым, но живым неприятелем.
– Qui vive?[13 - Кто идет?] – спросил тихий голос.
– Anglais, bete![14 - Англичанин, дурак!] – отвечал я тоже тихо и прибавил: – но корсары не сражаются между собою.