– У меня форс-мажор, – просвистел он в телефон, действительно чуть не плача. Говорить было больно, губа распухала. – Я не могу сейчас. Не ждите.
– Парень, ты в порядке? – встревожено спросил Рай. – Что-то нужно?
– В порядке, – произнёс Кит с трудом и дал отбой. На него навалилась вселенская усталость. И ещё почему-то слезливость. Всё, о чём он только успевал подумать или увидеть, тут же подходило комком к горлу и вызывало желание заплакать. Последней каплей стала глубоко беременная встрёпанная кошка, рыжая, как Эрик. Она протащила свой невероятно разбухший живот за один из мусорных баков, и Кит, зацепив глазами её ободранный жалкий хвост, вдруг всхлипнул в голос. Зажав рот рукой, кинулся назад, домой. Пока кто-нибудь не увидел этого позора.
– Почему ты позволил себя побить? – с раздражением сказала мама. Это всё, что она сказала, увидев его перекошенное лицо. Скрываться не имело никакого смысла, она не будет беспокоиться о Ките.
Он – поздний ребёнок, очень поздний, родители произвели его на свет уже глубоко за сорок, обычно над такими детьми трясутся, но у мамы Никита вызывал только раздражение. Сколько он себя помнит, любое падение, рана, неудача злили её. Отбрасывали Кита всё дальше из светлого круга одобрения, в который он с раннего детства всё время хотел попасть. В отличие от всех его друзей, стремящихся выбиться из-под опеки родителей, он наоборот хотел, чтобы его пусть чрезмерно, но опекали.
Никита Званцев не был плохим парнем. И старался быть ещё лучше. Бог ты мой, он всё время старался понравиться своим собственным родителям. И не понимал, почему они все время холодны. Иногда ему казалось, что будь он щенком или котёнком, у него появилось бы больше шансов на их тепло. Хотя всё, что нужно мальчишке в том или ином возрасте, у него имелось. Роботы-трансформеры, радиоуправляемые машинки, велосипед. Затем, по мере того как Никита взрослел, появился хороший ноутбук, Дорогой телефон, планшет последней модели.
Мама готовила завтраки, обеды и ужины. Она знала, что Никита не любит яичницу, и по утрам стояла у плиты, переворачивая на сковороде шипящие горячим маслом сырники. «У тебя все в порядке?», – равнодушно спрашивала мама, когда хлопала входная дверь, он говорил: «Угу», мыл руки и садился обедать или ужинать – в зависимости от обстоятельств – в перманентно надраенной мамой кухне. Почему-то у мамы был пунктик по поводу кухни. Остальные комнаты её не очень интересовали – там могла лежать недельная пыль и валяться разбросанные вещи, но кухню она тёрла, скребла и начищала, кажется, сутки напролёт. Кастрюли блестели так, что если на их торжественные бока попадал свет, то глазам было больно, любое пятно на плите приводило маму в мистический ужас, скатерти на столе она меняла каждые два дня, отбеливая, накрахмаливая, отглаживая.
Вечерами они вместе смотрели какое-нибудь кино. Фэнтези, или триллер, или мистика. То, что подходило всем. Они сидели каждый на своём привычном месте: отец, в те редкие моменты, когда не находился в своих вечных командировках, разваливался на диване, мама съёживалась в глубоком кресле, а Никита ложился на пушистый, мягкий ковёр. Все добросовестно смотрели на экран большого телевизора, подключённого к компу, выполняя обязательную вечернюю программу. Молча. И ещё… Они никогда не смеялись все вместе. В их доме вообще никогда не смеялись. Иногда Киту казалось, что он случайно оказался в семье роботов. Которая живёт по давным-давно заложенной кем-то программе.
– Почему ты позволил это сделать? – повторила мама и отвернулась от Кита к плите. Разговор был закончен, так и не начавшись. Ему и в голову не пришло рассказать о неожиданном провале в памяти.
Никита зашёл ванную и, открыв кран, подставил лицо под обжигающе холодную струю. Одновременно и больно, и приятно. Потом посмотрел в зеркало. Губа точно лопнула и стала раза в три больше, чем ей положено, перекосив лицо на одну сторону. «Красавец», – подмигнул он перекошенному уродцу в зеркале.
– Иди ужинать, – будничным голосом, словно ничего не случилось, крикнула из кухни мама.
***
Рыжее безобразное мурло скособочило свой вонючий рот:
– Деньги есть?
Он оглядел этот полуфабрикат для крематория с ног до головы. Пацан был какой-то неправильный. Рожа – то что надо для разговора на равных. Наглая, изначально настроенная на то, что он сейчас должен обоссаться от страха. А вот задницу рыжего обтягивали пидорские, очень узкие штаны, заканчивающиеся у щиколотки все той же тоненькой трубочкой. Наши пацаны в таких джинсах не ходят.
– Иди в жопу, – ответил мягко, но подчёркнуто медленно и по слогам.
И сразу посмотрел ему в глаза. Спокойно так, размеренно. По-деловому. Краем глаза заценил кулак, нацеленный в лицо. Попытался незаметно поднять руку на перехват.
И тут все замедлилось, как в тягучей съёмке. Время и пространство стали вязкими, и они с рыжим вдруг забарахтались в самом эпицентре этого липкого приторного варенья.
– Тля небесная и земная! – крикнул кто-то, кого он не видел за спиной рыжего пидора. – Эрик! Он чернеет, мать его! Он…. Ох ты ж! О-ууу…
Подворотню наполнил уже не крик, а какой-то животный вой, преисполненный первобытного ужаса.
Сразу двое или трое крикнули одновременно:
– Эрик, съёживаемся!
– Чего застыл, твою ж мать!
– Беги!
Сквозь ватную липкость, упавшую вдруг и сразу, он скорее почувствовал, чем услышал топот убегающих ног. Это вовсе не зашибись. Кажется, там кто-то брякнулся, запутавшись в собственных ногах, выругался, опять раздался какой-то шлепок и снова топот. Они все убегали и убегали – медленно, торжественно, все ещё не продвинувшись даже до ближайшего поворота, а кулак рыжего все ближе и ближе, но тоже как-то неестественно плавно двигался к его лицу, и, несмотря на это странное замедление, он всё видел, но ничего не мог поделать. А потом кулак коснулся его губ, но он совершенно не почувствовал прикосновения. Просто увидел, что кулак рыжего пидора, у которого глаза все больше наливались отчаянным недоумением, коснулся его рта.
Он почувствовал, что внизу живота нарастает напряжение. Омерзительно. Захотелось скорчиться от невыносимого презрения к себе. Но всё вдруг пропало. Тогда он…
***
… вскочил на постели, сбитой в давящие комки, и схватился одной рукой за бешено колотящееся о грудную клетку сердце, другая ладонь привычно скользнула ниже живота. Постель была мокрая, трусы липкие. Они перекрутились на бёдрах тугими узлами, острой влажностью врезались в тело. Стояла глубокая ночь. Кит торопливо скатился с кровати, стараясь не задеть мокрое пятно. Стукнулся плечом о край деревянного каркаса, очевидно, попал на какой-то нерв, потому что дёрнуло всё тело, словно через него прошёл ток. Но, благодаря этому, он немного пришёл в себя, словно с нервным разрядом вывалился в реальность. Чёрт побери, что это?
Сквозняк из приоткрытой форточки пузырил лёгкие занавески. Сквозь окно и трепещущий тюль кругло усмехалась полная луна. Ночь стояла яркая и звёздная. Никита лежал на полу абсолютно голый. Смотрел в окно на эту космическую темноту.
Только что он был кем-то другим. И ещё чётко знал, что это не сон. Тот, другой, Он, ещё глухо ворочался в Никите, пытаясь удержаться, хватался за края размытого сознания.
И в эту минуту, когда Кит балансировал на какой-то грани, прежде, чем свалиться в полный вывих мозга, будто что-то позвало его по ту, уличную, сторону ночи. Половица у окна привычно скрипнула. Через сваленные на подоконнике старые диски и уже ненужные пыльные школьные тетради просвечивался единственный тусклый фонарь во дворе. Над ним с неопровержимой победоносностью сиял яркий лунный диск. Огромный. А под этим торжествующим диском танцевала одинокая тонкая фигурка.
Девочка с обручем. Одна в ночи. Она выгибалась как лоза, тянула носки, кружилась, тянулась вверх и сжималась к земле. Обруч то сковывал её блестящей границей, то отпускал на волю. Разрывая невидимое пространство, девочка вырывалась из его плена. На секунду становилась абсолютно лёгкой и свободной, чтобы опять ограничить себя. Она заключала в своём танце единственно возможное вечное движение: через прорыв, преодоление, заключение себя в рамки и выход за них.
Киту показалось, что он слышит, как шелестят листья под её напряжёнными носочками. Сухие осенние листья, наверняка, задавали ей какой-то ритм, и он в воображении Никиты превращался в тонкую, еле слышную музыку.
– Что ты делаешь ночью во дворе? – сам себе под нос пробормотал он, хотя ответ был дик, но очевиден. Киту вдруг невыносимо захотелось рвануться к ней, остановить это добровольное заключение в плен обруча, вжаться в это гибкое тело. Одновременно захотелось стать тем, кто освободит её, и тем, кто пленит её по новой. Но он, нелепо вдавив лоб в немытое окно с потёками прошедших и уже забытых дождей, смотрел на девочку и обруч, беспомощно ненавидел себя за то, что тело опять напрягалось самым банальным образом.
Невесомая тонкая фигурка под тусклым фонарём и животное вожделение настолько резко соприкоснулись друг с другом, что сознание не выдержало этого напряжения и тут же разверзлось кровоточащей рваной раной. Никита, хлюпнув пару раз горлом, вдруг зарыдал, зажимая рот сразу двумя руками, чтобы голос не прорвался в эту бессловесную странную ночь. В её тишине таилось что-то преступное, но не человеческой морали, а выход за рамки раз и навсегда установленного высшего порядка.
Никита с силой вдавливал обратно в себя рвущиеся наружу вывороченные всхлипы двумя ладонями, и сквозь пальцы тонко и жалобно, как щенячий скулёж, выводилось: «Аллочка, Аллочка», безнадёжно настолько, насколько могут быть безнадёжными любые человеческие горести.
Потому что Кит понял откуда-то, словно знал это всегда, что девочку с обручем зовут Аллочка, и что её нет в живых. И ещё он знал, что они с ней связаны чем-то по ту сторону жизни, и то, что видит её вот такую, тонкую, звенящую и стремительную, это неправда.
Очнулся, почувствовав, как в форточку сочится розовый рассветный воздух. Начинался новый день, не оставив ничего от прошедшей ночи. Во дворе не было никакого старого фонаря. Собственно, его там никогда не было. Беспомощно в неумолимо надвигающемся дне умирали лампочки над подъездными козырьками.
– Иди завтракать, – мамин равнодушный голос и запах сырников. Никита достал из шкафа чистые шорты и футболку. Тело ныло, резкой болью постреливало при резких движениях внизу живота, резь заваливалась почему-то куда-то вправо.
Посмотрел в зеркало, пытаясь придать выражению на лице вид «уменявсенормально, ничегонеслучилось», и пошёл есть неминуемые сырники.
***
– Правда, ничего не случилось? – Рай настраивал аппаратуру. Он сидел на корточках спиной к входу, но почувствовал появление Никиты. Утреннее кафе было пустынным. Совсем недавно разошлись полуночные посетители, часа через три придёт дневная смена. Это как раз их время – между ночью и днём. Такое вот густое межвременье, в которое им удалось втиснуться, благодаря тому, что хозяин кафе числился другом старшего брата Рая.
В их распоряжение он великодушно предоставил обычный набор музыкантов – две гитары и синтезатор. В углу стояла прикрытая серым огромным чехлом ударная установка, но им не разрешалось её трогать. Это не огорчало, так как всё равно барабанщика они ещё не нашли.
Никита буркнул в спину Рая что-то неопределённое. Друг оглянулся и увидел оплывшую губу:
– Ого!
– Рыжий Эрик, – нехотя признался Званцев. – Они все тусовались там.
– Почему ты? – совершенно искренне удивился Рай.
– Не я. Гаевский, – ответил Кит, и друг всё сразу понял. – Я оказался случайной закуской. В общем, тоже неплохой. Почему нет? Хорошо учусь, вежлив, хожу в музыкальную школу, причём с удовольствием, а не потому, что заставляют. У меня есть мечта. Классическая жертва для банды Рыжего Эрика.
– Ты не сможешь сегодня петь, – Рай покачал головой. Никита поймал себя на том, что ему нравится смотреть на друга. Точёный подбородок, высокие скулы, чистый взгляд. Высок и грациозен. До него все время хотелось дотронуться. Рай казался сейчас таким же нереальным, как ночная девочка под фонарём. Но, в отличие от неё, он действительно был.
– И завтра не сможешь, – кажется, Рай по-своему истолковал его взгляд. Никита немного смутился.