Телеграмма повергла Травникова в смятение. Даже голова разболелась, и в груди будто обручем сжало. Он хватил двести граммов в забегаловке – вопреки своему правилу не пить в одиночестве. И решил: судьба позвала.
Позвала не быть дураком…
Рита отговаривала:
– Думаешь, тебя в Ленинграде пропишут? На каком основании? Друг позвал, такой же бывший военнопленный? Не смеши меня!
– У него отец на крупной должности в исполкоме, – стоял на своем Валентин.
– На какой? Председатель исполкома? Зам? А-а, по инженерной части. Ну так в милиции на него не гаркнут, а дадут вежливый отказ. За кого, скажут, вы хлопочете, товарищ инженер?
– Не пропишут, так вернусь в Губаху.
– А-а, вернешься! А твое место будет занято. Пойдешь грузчиком в универмаг? Не глупи, Валентин. Твоя перспектива – здесь. Ты работящий, толковый. Продвинем тебя, станешь мастером в цехе. Окончишь курсы, получишь инженерную должность. Женим на хорошей женщине с квартирой. Ты понял? Не гоняйся за журавлем в небе, Валентин.
Да, он понимал, понимал. «Не глупи! Твое место здесь», – взывала практичная Губаха. «Не будь дураком, приезжай!» – клокотал из подоблачной дали центростремительный Ленинград.
Женщина с прекрасным лицом раздвигала знакомым – о, каким знакомым! – движением рук густые русые волосы на белом лбу…
Прописка? Ха!
Перспектива? Ха! Ха!
Валентин решился. С почты отправил Савкину в Питер телеграмму: «Приеду в мае».
И, с сильно забившимся сердцем, дал телеграмму в Кронштадт: «Дорогая Маша я жив возможно в мае приеду Ленинград тчк Валентин».
Глава двадцать третья
«Невозможно жить с раздвоенной душой»
Восьмого ждали с утра Главное Сообщение. Но радио молчало.
То есть, конечно, оно говорило, как всегда, о военных и невоенных достижениях, сопровождая бодрое вещание музыкой, тоже бодрящей. Но – ни слова о главном. О конце войны! Он был очевиден: Берлин взят, сопротивление немцев сломлено. Или, может, где-то в поверженной Германии оно продолжается?
Радио молчало.
За обедом выпили по положенному стакану красного вина. А перед ужином мы с Мещерским в его каюте хватили по полстакана неположенного спирта (разбавленного, но не сильно).
– За победу! – сказал он.
– За победу! – сказал я.
Закусили тем, что бог послал (а послал он лендлизовскую тушенку). Поговорили о текущем моменте, о возвращении флота в довоенные базы.
– Ты не знаешь, – спросил я, – долго мы еще простоим в Хельсинки? Когда вернемся в Кронштадт?
– Думаю, в Кронштадт вряд ли вернемся. Бригада перебазируется, это точно. Я слышал, батя вякнул о Либаве. В разговоре с флагмехом спросил, уцелел ли там судоремонтный завод.
– Либава? – Я закурил, пустил в раскрытый иллюминатор облачко дыма. – Ну да, Либава… куда же еще…
– Летом отпуск возьмешь и поедешь. К своей Маше. – Мещерский подмигнул мне.
Отпуск! Слово какое-то забытое…
После ужина мы с Мещерским отправились прогуляться по Хельсинки. Вернее, Леонид Петрович заторопился к Марте, хорошенькой продавщице из «Штокмана». Ну а я – вот именно прогуляться пошел. Вторую неделю – после Машиного письма – бушевало во мне беспокойство, не сиделось по вечерам в каюте на «Иртыше», не хотелось ни в шахматы сражаться с Юрием Долгоруким, ни козла забивать. Я отпрашивался у бати и шел в город.
Вечер был светлый, тихий, звоночки трамваев подчеркивали благостную тишину. Погруженный в беспокойные мысли, я и сам не заметил, как ноги привели к площади перед стадионом, где стоял памятник Пааво Нурми. Он нравился мне больше всех других памятников в Хельсинки. Воплощенный в бронзе знаменитый бегун лишь правой ступней касался гранитного постамента, левая нога широко откинута, висит в воздухе – он бежит, бежит, вот-вот оторвется от пьедестала, легко взлетит…
Только тебе, Пааво Нурми, могу сказать, какое гложет меня беспокойство… Я, знаешь ли, написал своей жене: «Дорогая Маша, это поразительно и радостно, что Валя уцелел при гибели лодки. Если он приедет в Питер, то мы должны встретить его как лучшего друга…»
Валька Травников действительно был моим лучшим другом. К твоему сведению, Пааво, лодку, на которой он плавал, осенью сорок второго потопили твои соотечественники. Да, да, теперь стало известно, что именно финская подлодка торпедировала «эску» капитана 3-го ранга Сергеева. Но Валя каким-то образом уцелел. Его, как он сам говорил, не берет вода. Финны, значит, вытащили его из воды, он оказался в плену… Я узнал об этом осенью сорок четвертого, когда Финляндия, выбитая из войны, вернула советских военнопленных. Узнал, что Валя вернулся, но – не сказал об этом своей жене… да, да, ты прав, Пааво, я должен был сказать ей, но… Пойми, пойми, дорогой, я боялся… боюсь ее потерять!..
Негромкий рокочущий звук донесся до моего слуха. Не с небес ли он шел? Я задрал голову. В синеватом вечереющем небе медленно плыл огромный дирижабль, снизу подсвеченный уже зашедшим солнцем. Да нет, это не дирижабль, а похожее на него облако – аккуратное небесное веретено. Его сопровождали облака поменьше, – в небе шел некий парад. Но рокот все-таки несся не с небес. Били барабаны, а вот и трубы вступили, а может, фаготы – не знаю.
Я пошел туда, откуда неслись звуки. И вскоре вышел на Вокзальную площадь. Высоченную башню над вокзалом обтекали облака. По бокам огромной арки фасада две пары огромных гранитных фигур с огромными фонарями-светильниками в руках высокомерно взирали на столпившихся на площади людей. Гул голосов, улыбки – что тут происходило? Мне улыбались женщины, их было много тут. Здоровенный финн в желтом пальто до пят крикнул мне:
– Гитлер капут!
Голубоглазая женщина в синем костюме, отороченном белым мехом, сказала по-русски:
– Поздравляю. Германия капитари… капитури…
– Капитулировала? – вскричал я. – Это ваше радио сообщило?
– Да. В Берлине подписали.
– Спасибо! – крикнул я. – Победа!
Хотелось расцеловать ее, голубоглазую. Но тут оркестр заиграл что-то легкое, быстрое, и толпа на площади вдруг – со смехом, подпевая – стала выстраиваться гуськом, каждый держался за талию впереди стоящего, – и образовался огромный круг. Я и удивиться не успел, как оказался в этом круге, держась за крутые бока голубоглазой вестницы, а за меня сзади ухватилась смеющаяся девица. И круг двинулся, приплясывая и что-то выкрикивая в такт музыке.
И я шел-приплясывал в этом круге, и плыла над нами, тоже, вероятно, кружась, подсвеченная зашедшим солнцем облачная процессия, и огромная, безмерная радость вливалась в душу.
Наше радио сообщило о капитуляции Германии ранним утром девятого мая.
Что тут было!
«Иртыш» содрогался от топота танцующих ног, от мощных выкриков: «Ура-а!», «Победа!». Взвились на мачты флаги расцвечивания.
Господи, победа!
Кончилась, кончилась огромная, казавшаяся бесконечной война! Вы можете себе представить незатемненный город… без воющих сирен воздушной тревоги… без орудийной пальбы… и плавание по спокойной воде без скрежета минрепов о корпус подлодки, от которого замирает душа… без разрывов глубинных бомб… и это какая же удача – кончилась война, и ты живой!
Неужели наступает мирное время?
А какое оно будет?
«Вадя, дорогой, ты прав, мы, конечно, должны встретить его как лучшего друга. Просто чудо, что Валя выжил, когда погибла его подводная лодка. Ты пишешь, что он оказался в плену в Финляндии. Так ты знал это? И если знал, то почему не сказал мне? У меня просто голова кружится. Столько вопросов! А тут еще сессия скоро, я не успеваю прочесть массу литературы, боюсь провалить экзамены.