– Не связывайся, Паня. Не связывайся с ними. Не поддавайсь! Это они нарочно травят… У них семейство таковское. Шпана, – весомым шепотом произносила она последнее слово, будто молвила о заразительной болезни. – Дочку лишь бы не разбудили… Завтра надо участковому пожаловаться.
– Не надо, – сквозь зубы цедил Панкрат. – Дойдет до кулаков, я ихний род весь передушу! – Вздыхал черным досадливым вздохом: – Нету Сталина. Распустилось жулье. Разве Хрущев хозяин?
Августовская ночь отстояла ясная – рассвело рано.
VI
Семена Кузьмича захомутали в сорок восьмом.
После войны, законно расправляясь с предателями, бандеровцами, бывшими полицаями, репрессивная сталинская молотилка без жадности, но хронически подбирала и невинный люд для рабского труда на гулаговских просторах. Плановых расстрельных списков образца тридцать седьмого года уже не составлялось, но припаять срок гражданину для советской власти – дело плевое. Кто хотел, этим своекорыстно пользовался. Русская история темна, душа человеческая в годы сумятицы еще глуше.
Семену Кузьмичу припечатать подходящую статью можно было в любой советский час: неуёмный во всем (не зря Пашка с Лешкой таращили глаза, как дед кувыркается через голову), задиристый картежник, любитель крепких напитков и до бабьего полу охотник, остроязык да прибавить сюда родословную – из мелкобуржуазного семейства, то есть «кровопивец» и эксплуататор трудовых масс… Хотя тюрьма по нем скучала еще до войны, Семен Кузьмич с нею не встретился.
В годины лихолетья спасся он и от фронтовых окопов по причине физического изъяна: носил горб. Горб – не природный, не Богом данный при рождении, горб был наработанный; таким ущербом наградил его строгий родитель Кузьма Фомич Смолянинов.
До пяти лет маленький Сеня не выучился ходить. Живо разговаривал, читал по складам, мог петь частушки, ловко тасовал карточную колоду, но силы в ногах не хватало, чтоб пойти своим ходом. И тут случись в доме праздник – гуляли на Троицу. Когда мать с отцом пошли проводить гостей, маленький Сеня подполз по лавке к столу и попробовал кагору. Поглянулось. Сперва он выхлебал стакан, затем опростал другой, – налился хмельной силой. Кровь во всех мышцах взгорячилась и, как сказочный залежавшийся Илья Муромец, Сеня наконец слез с лавки – и стал ходяч; вышел на улицу, запел похабную песню.
То ли этот случай разгневил Кузьму Фомича, то ли взыграла жадная до работы натура, но с той поры он отдал сына в свою сапожную мастерскую: «Нечего ему пустомелить и баклуши бить! Пускай подметки приколачивает». Малого Сеню посадили к сапожной колодке гвоздить подметки сапог. Колотил Сеня почти на равных с нанятыми подростками. Те в шутку, куражась над хозяйским сынком, выпытывали: «Скоко лет тебе, Сенька?» – Сеня вскидывал голову и язвительно, в отпор, отвечал: «Нашему Семену до х… годов!» Парни смеялись, смеялся и Сеня – каким-то злым, угрозливым смехом.
Раннее ремесленничество не обошлось без последствий: у Семена выпятилась правая лопатка, – видать, за однообразной работой, когда целыми днями нагружал молотком правую руку, одни мышцы и сухожилия, которые формируют фигуру и осанку, непомерно развились, другие остались недоразвитыми. Словом, исподволь скособочило мальчика Семена – выпер горб.
Это наказанье – то ли все-таки Божье, то ли родителево – оставило Семена Кузьмича в войну на гражданских работах в Вятске, на кожфабрике. Одиноких молодух, баб и солдаток там было в те времена хоть пруд пруди. Семен Кузьмич и наследил…
В плотском общении с бабами Семен Кузьмич был дюже активен, яр, и уж ежели дорвется до любодейки, спуску не давал: истрепывал до изнемоготы… Оттого они свидания с ним не забывали и, ведомые жгучим бабьим инстинктом, искали с ним последующих встреч.
Жена Семена Кузьмича Варвара попервости чихвостила его за амурные гулянки, скандально била блюдца вдребезги, – но однажды сникла и отступилась. Молва во все времена услужлива, и Варвара знала, что ее муженька горбатого привечает Алевтина Гущина и Дарья Вострикова. Но однажды случись катавасия: застала своего благоверного в своем дому в своей постели со своей наперсницей Оксиньей Балмазиной. Варвара схватила ухват и хотела в исступлении размозжить голову потаскушнику мужу и бесстыжей полюбовнице. Но Оксинья ухват опередила, выкрикнула в лицо подруге Варваре, не отводя глаз:
– Ты што же, Варь! Разве мы виноватые, што мужики наши на фронте? Хрен-то у Семена не резиновый, не изотрется! Он для тебя всегда под рукой, пользуйся сколь хошь!
С тех пор Варвара спала с Семеном Кузьмичом врозь, близости с ним избегала под всяким предлогом; любовь и едучую ревность в себе испепелила в прах.
Однако ревность не могли истребить в себе вернувшиеся с войны и последующей армейской службы фронтовики, оставлявшие жен блюсти супружескую честь. Молва и здесь злопыхательным колокольцем растрезвонила правду. Окопные герои без того ненавидели тылового отсидчика Сеньку Смолянинова: они – на передовой в грязи, в холоде, под пулями и минами, или в госпитальных кровавых бинтах, а Сенька, крыса – им нож в спину. Своих баб фронтовики, конечно, драли за волосы, выкручивали руки, терзали, брали за глотку и выпытывали подробности. Да разве всю правду из бабы выпытаешь! Но оскорбленным мужикам намеков и полуправды хватало выше горла.
Как-то раз после субботней бани выпивали в доме Петра Балмазина зазванные им фронтовики Макар Гущин и Вениамин Востриков. Выпивали поначалу угрюмо, на скулах перекатывали желваки и мысль-идею, которая витала в мозгах каждого, долго не обнажали. Намять бока гаденышу Сеньке – дело нехитрое, но это, стало быть, признать свое унизительное положение в обществе, и это «обчество» насмешить; нужен другой маневр. Заветный маневр подсказал чистый лист бумаги. «Какой умник изобрел бумагу и чернила!» – молча дивились мужики, составляя «телегу» на Семена Смолянинова.
Казня себя злобой за его разгульную тыловую жизнь, мужики наполнялись сочинительским вдохновением.
– Он про Сталина дурно высказывал.
– Точно! Сам слышал. Усачом его обзывал.
– Так и пиши. Оскорблял вождя и руководителя партии…
Мужиков подхлестывала видимая праведность затеи: верно, Семен Кузьмич в узком кругу вождя не жаловал: «Двух братовей моих старших раскулачили, дятлы деревянные! Сеструха в тридцать втором под Саратовом с двумя детьми от голоду померла… Дорвалась морда усатая до престолу…»
– А ты вспомни-ка, Макар, он и Ленина тоже…
– Да, Петя… Сенька его лысым называл. Вот и Веня слышал.
– Деньги в пивной кидал с Владимиром Ильичом…
И опять складывалась правда: Семен Кузьмич, войдя однажды в пивную, швырнул на прилавок красненькую деньгу с изображением Ильича и сказал весело: «Налей-ка мне на лысого!» – что означало: «вина!»
– Дак ведь еще заём был. Он не хотел. Помните ли?
– Как не помнить! Другие тоже могут подтвердить.
– Все люди как люди, последнюю заначку сдавали, а Сенька нос отворотил.
И снова выходила честная строка: добровольно-насильный государственный займ у населения ничего, окромя злобности и отпора, у Семена Кузьмича не вызывал.
Белизна бумаги, как морфий, действовала на мужиков. Только где-то глубоко внутри – даже не в сердце, а по-за сердце – тихим гудом гудел страх, – не тот страх, который оглушал в окопах и блиндажах под авиабомбежками, – другой, подленький, замарушистый, сальный. Но мужики стискивали скулы, припоминали Семену Смолянинову политические грехи.
Когда доносительского текста легло на два листа бумаги, мужики еще выпили за обделанное дело и в понедельник поутру дали документу почтовый ход.
Эмгэбэшники с волчьими глазами, не потерявшие любовь к кожанкам и черным воронкам, Семена Кузьмича скоренько арестовали. После недолгих ночных пыток и следствия суд впаял обвиняемому по статье 58 за антисоветскую пропаганду и саботаж двадцать пять лет заключения. Имущество семьи осужденного было конфисковано. Да что там конфисковать в деревянной домушке в посаде Вятска! Главный ценный предмет изъятия – дореволюционная швейная машинка «Зингер». Варвара пролила слез из-за нее больше, чем из-за неволи мужа.
… – Натерпелись мы, отец, страху. Мать-покоенка в окошко завидит машину и трясется вся: выселять едут. Всяк тыкал нам да стращал: угонят вас в Казахстан или в Сибирь, – рассказывала отцу Валентина Семеновна. Он сидел поутру протрезвелый, слушал про семейные мытарства. – Меня в комсомол не приняли: дочь врага народа… А еще говорили, что если кто надругается надо мной, ничё тому не будет.
– Вот чего удумали, чтоб народ в кулаке держать! – скалил желтые зубы Семен Кузьмич.
Они сидели на кухне за маленьким столом, пили чай. Семен Кузьмич – чай особенный: на кружку кипятку полпачки заварки.
– Парень от меня отказался. Военный, лейтенант. В клуб к нам на танцы приходил. Замуж звал, про любовь говорил. Я его тоже сильно любила, – откровенничала Валентина Семеновна; дети еще спали, а Василий Филиппович ушел в литейный к «вагранкам», смена начиналась рано. – Ох! До чего ж, отец, люди злы бывают! Кто-то нашептал моему лейтенанту про врага-то народа. Его как ветром сдуло. Вот и вся любовь. Кому верить?
– Это всё морда грузинская. Он и без тюрьмы людям жизнь попутал, – обжигаясь чифиром, сказал Семен Кузьмич. – Плясали под его дуду, дятлы деревянные!
– Люди-то ему верили. Любили… – сказала Валентина Семеновна. – В пятьдесят третьем году я замуж вышла, Пашкой забеременела. Когда услышала, что Сталин умер, даже заплакала… Митинг у клуба был. Я гляжу на его портрет, он там такой человеческий, и слезы сами льются. Вокруг только и разговоров: опять война будет, голод, карточки… Слышь, отец, – приглушенным голосом обратилась Валентина Семеновна, – правду люди говорят, что ты на своих обидчиков пагубу напустил? Вроде бы к Петьке Балмазину и Макару Гущину колдун от тебя из тюрьмы наведывался?
– Чего? – взбеленился Семен Кузьмич, лицом навострился. – Говорят они… Люди все олухи да болваны!
Судьба доносителей после устранения Семена Смолянинова не выстелилась гладью. То ли снедающий червь угрызения вполз в сердце каждого оговорщика, то ли перст Всевышнего вел чернителей по скользкой тропе, то ли впрямь – освободившийся из зоны старичок, морщинистый-морщинистый, седой-преседой, в красной выгоревшей шляпе, похожий на сушеного мухомора, наведывался в Вятск и у калитки дома Петра Балмазина попросил попить водицы, а потом и у дома Макара Гущина окликнул хозяина и попросил напиться, а в доме Вениамина Вострикова никого не застал, но якобы снял шляпу и поклонился пустым окнам.
Тем же летом, когда объявлялся старичок-мухомор, Петр Балмазин, главный застрельщик заговора, утонул в Вятке; покатил на верткой лодке в заводь поставить «морды» и не вернулся; пустую лодку, прибившуюся к берегу, нашли за версту, ниже по течению, самого же утопленника и того дальше. Макара Гущина прибрала тоже река – не судильщица, не карательница и не ответчица за людские грехи! – прибрала в апрельскую ростепель; Макар возвращался с подледной рыбалки, с добрым уловом, в полном здравии и абсолютно трезв, но не углядел полыньи, нетолсто обледенелой и припорошенной снегом; лед под ним, грузным и груженым, проломился, Макар глыбой рухнул в воду, а коварная льдина, опрокинувшись под ним, накрыла его будто крышка гроба.
Одни скорбели и горевали от погибели мужиков, другие судачили, передавая из уст в уста:
– Это обоих из-за Семена ухайдакало… Пошто горбатого, убогого человека в каталажку сдали?
– Баб своих хвощите, ежели они у вас хвостами вертят.
– Сучка не захочет, кобель не вскочит.
– Худое затеяли – худом и вывернулось…
И все стали зорче приглядываться к Вениамину Вострикову.
Он слыл человеком удалым, в мистику и порчу не верил, гибель сотоварищей почел за дело случая, а Семену Смолянинову по-прежнему желал околеть в тюряге.