Жена его в это время ожидала ребенка.
И началась для него странная, полуфантастическая жизнь, в которой он выступал в двух ролях, чародея – устроителя городских торжеств и увеселений и неудачника, обивающего пороги ради небольших, нелегко заработанных денег. Конечно, можно было, добившись разрешения Министерства культуры, уехать отсюда, но это был его родной город, тут его замыслы получали давно ожидаемое и желаемое давно воплощение. Он художественно оформил демонстрацию колонн 7 Ноября, разработал торжественную церемонию открытия в центральном кинотеатре города фестиваля, посвященного Великой Отечественной войне; он постарался, чтобы традиционный слет передовиков города и деревни был насыщен непосредственностью, он устроил для учащихся «Вечер союзных республик». Он искал, писал, репетировал, выдумывал денно и нощно. Зарплату Егорова ему не выписывала. Дело увлекало Залецило настолько, что он рад бы и без денег работать. И если бы не семья – беременная жена, больная старая бабушка, если бы он был один, то, наверное, и делал бы все это без денег, потому что моральное удовлетворение было велико. Хотя все чаще ломило в висках от унижений, переживаемых в бухгалтерии, и чувства неловкости перед женой.
Он шел в бухгалтерию как на Голгофу. Бухгалтер, она же кассир, соратница Егоровой, насмешливо ему объявляла, что денег ему не выписали, поскольку в табеле не отмечено ни одного рабочего дня. И это несмотря на то, что и в Доме культуры он учил, репетировал, вечерами дирижировал для танцующих.
Залецило не любил, когда ему жаловались, и сам раньше ни на кого не жаловался. И к Карасеву Сергею Георгиевичу шел он не с жалобами, а за советом: что делать? Карасев, человек мягкий, уступчивый, сокрушенно вздыхал, поздравлял с творческим успехом, успокаивал, потом по телефону долго убеждал Егорову, что работа Залецило делает честь Дому культуры, что Дом этот находится в том же городе, жизнь которого Залецило хочет украсить, а не в некоем неведомом царстве-государстве, что она, Егорова, поступает неправильно.
И Егорова соглашалась милостиво заплатить. Залецило шел в бухгалтерию – там ожидало его самое мучительное унижение: он получал за месяц странные, несуразные, непонятные суммы, составляющие лишь часть зарплаты: 32 рубля 54 коп. или 40 рублей 20 коп., столько, сколько Егорова сочла нужным ему заплатить. Идти опять к Карасеву не было ни желания, ни сил, и он шел с этими деньгами домой, ощущая все более острую боль в висках.
Работа в самом Доме культуры была развалена абсолютно и, казалось, непоправимо, что отмечали и подробнейшим образом записывали в соответствующих документах разнообразные комиссии. Но на судьбе Егоровой и жизни Дома это нисколько не отражалось.
Работники Дома культуры – методисты, инструкторы, баянисты (которые зарплату получали неукоснительно и полностью) – собирались часам к одиннадцати утра в методическом кабинете, нажимали клавиши магнитофона, танцевали, курили, обсуждали городские новости; перед обедом появлялась Егорова, собирали деньги на вино. К вечеру все затихало, оставался лишь дежурный у телефона. Обследования, комиссии решительно ничего в этой жизни не меняли. Само помещение Дома культуры обветшало настолько, что зимой, в морозы, надо было сидеть в пальто, а летом, в дожди, намокали потолки, стояли на полу лужи. Но и это, казалось, никого не беспокоило – танцевали, курили, пили.
Залецило несколько раз пытался убедить Егорову, что Дом культуры должен стать средоточием духовной, эстетической, музыкальной жизни города, живительным источником радости, надо создать несколько художественных ансамблей, ведь в Зарайске немало талантливых людей, хореографический ансамбль, перечислял он, вокальный, пантомимы, стоит даже подумать о пионерском и комсомольском политических театрах. В трезвом состоянии Егорова выслушивала все это угрюмо и молчала, когда же бывала навеселе, усмехалась: «Балеты, пантомимы, духовые оркестры… Мне уборщицу не на что содержать». Залецило доказывал, что деньги будут, если наладить художественную жизнь Дома и устраивать концерты, вечера, демонстрацию фильмов по абонементам, а еще, если надо, он начнет убирать помещение бесплатно. «Нет уж, – сердилась она, – лучше играйте на вечерах танцев». И он играл, все равно не получая денег, потому что его жизнь за стенами Дома, жизнь, в которой были музыка, веселье и новизна, у Егоровой вызывала все большую ревность и неприязнь, видимо потому, что эта жизнь, чуждая ей и не во всем понятная, создавала фон, на котором руководимое ею учреждение выглядело все более непривлекательно и странно…
И Залецило шел опять к Карасеву, и тот опять его успокаивал и опять усовещивал Егорову, и та опять выписывала несуразные, унизительные суммы.
Но вот настал в марте великий час его жизни: сегодня Зарайск отпразднует Уход Русской Зимы!
Со студенческих лет он лелеял замысел этого большого разнообразного действа: с ряжеными, кавалькадами, оркестрами, скоморохами, катанием с ледяных горок, фанфаристами, аттракционами.
Утром Зарайск разбудили фанфары.
Вечером, когда город, устав от песен, танцев, бега на ходулях, соревнования поваров, зазывных выкриков коробейников, музыки, затихал, к нему подошла Егорова.
– Залепило, – обратилась она к нему, затейно, по-скоморошьи, искажая его фамилию. – Залепило, убирался бы ты отсюда.
За март она не выписала ему ни копейки, и даже настояния Карасева на этот раз не подействовали. Дело не в том, что в Доме культуры не было денег для зарплаты, они, разумеется, были, их не было для одного человека по воле Егоровой – для Залецило.
(С Егоровой я встретился, когда Залецило не было уже в Зарайске и сама она уже не была директором Дома культуры, занимала скромную должность в небольшой библиотеке. После утомительной беседы, посвященной с ее стороны доказательствам того, что у Залецило был невозможный характер, Егорова оставила у меня резкое впечатление человека, которому противопоказана малейшая власть, как противопоказаны прыжки с шестом в высоту при пороке сердца. Не исключено, что на должности без «шеста», не имея в подчинении ни одного человека, она оставалась бы до конца дней не безупречным, но в общем полезным работником, потому что психология временщицы, наслаждающейся коротким, но ярким периодом могущества, не могла бы развернуться. Переживая в воспоминании тот свой «звездный час», она и сейчас судила обо всем с железной категоричностью человека, не допускающего и мысли о собственных ошибках и в то же время подозревающего всех ближних в ошибках мыслимых и немыслимых…)
Но вернемся к незвездным часам Залецило.
Он опять пошел к Карасеву.
– Что делать? – сокрушенно вздохнул тот. – Обращайся в суд. Закон на твоей стороне.
Идти в суд после ликующего того мартовского дня, когда – осуществилось, исполнилось! – весь город веселился, было нестерпимо тяжело. Но дома не было ни рубля, и он пошел.
Судья выслушала его сочувственно, перечислила документы, которые надо собрать, и посоветовала ему, пока суд не вынесет решения, «ходить на работу и быть на рабочем месте полный рабочий день», чтобы не давать Егоровой оснований для новых обвинений. Несмотря на то, что судья была с ним доброжелательна и мягка, он вышел из помещения суда с болью на этот раз не только в висках, но и в сердце, его шатало и тошнило, и он по дороге домой зашел в больницу. Там тоже отнеслись к нему доброжелательно и мягко, ведь все они, и судьи, и врачи, отпраздновали с ним Уход Русской Зимы. Ему дали хорошее лекарство, и он понемногу успокоился…
Утром он задумал летний молодежный бал. Точнее, бал-маскарад. Маски создадут эффект волнующей неузнаваемости, тайны. Да, бал-маскарад, и не в фойе, не в залах – на улицах. Сама улица должна играть летом. На улицы выйдут джаз-оркестры, хореографические ансамбли, маски. Раньше он рыскал по городу, искал, объединял таланты. Теперь станет тяжелее: надо, по совету судьи, сидеть в неуюте Дома культуры от и до. Ну ничего, стены ветхие, потолок течет, но инструменты-то и радиоаппаратура есть! Пусть теперь гора, то бишь художественная самодеятельность, идет к Магомету. Можно и в обветшалых стенах чувствовать себя богом, если делаешь любимое дело.
Теперь он являлся на работу не пол-одиннадцатого, как остальные сотрудники, а точно, минута в минуту, к десяти и не покидал Дома до позднего вечера. Он облюбовал комнату для репетиций; с утра допоздна она была полна молодыми людьми и даже мальчишками и девчонками. Он старался в работе забыть обо всем и делать все: ставил акробатические этюды, репетировал с мимами, учил играть на аккордеоне, дирижировал хором, отбирал музыкантов для джаз-оркестра, составлял репертуар. В небольших перерывах между репетициями он рисовал эскизы масок для летнего бала. Он уже два месяца не получал зарплаты, и ему не было известно, ставит ли ему сейчас Егорова в табель рабочие дни.
За стеной, в методическом кабинете, танцевали, пили, курили. Он не замечал этого, не думал. Он не чувствовал ни раздражения, ни голода, был одержим идеей летнего бала-маскарада.
Но этих, несмотря ни на что, безумно-счастливых дней было немного. Он любил малышню, но первый удар нанесли ему самые маленькие: «А у нас были в школе дядя и тетя и говорили, чтобы мы не ходили больше на репетиции, потому что вас увольняют». Залецило ощутил опять острую боль в висках, затошнило. А назавтра Анна Михайловна Егорова через инструктора объявила ему, что не разрешает больше пользоваться радиоаппаратурой. В полном унынии Залецило побрел к Сергею Георгиевичу Карасеву. Тот выслушал его, не поднимая головы, чувствовалось, что он, немолодой, с не совсем здоровым сердцем человек, от этой ситуации бесконечно устал. А если бы и не устал, табель-то, табель, в котором можно было поставить рабочий день, а можно не поставить, был в руках Егоровой, а не его. Не будешь ведь стоять над нею денно и нощно, чтобы ухватывать, когда она ставит рабочий день, а когда нет… И аппаратура была в ее руках, и инструменты музыкальные, и даже сами стены…
Через неделю у него отобрали все инструменты, оставили лишь аккордеон. Он распустил все оркестры, оставил лишь несколько ребят, которых учил играть на аккордеоне.
Потом и аккордеон отобрали.
И опять пошел он к Карасеву, который когда-то учил его на аккордеоне играть, с которым он договаривался о том, что после окончания Института культуры вернется в Зарайск. «Сергей Георгиевич, ведь это же то же самое, что кисть отобрать у художника, единственную последнюю кисть…» и он заплакал в первый раз. Карасев успокаивал его, утешал, мягко, безвольно, устало, обещал послать комиссию.
Теперь Залецило являлся утром в облюбованную для репетиций комнату и сидел в одиночестве и тишине, пытаясь думать о бале-маскараде, рисовать эскизы. Но не думалось, не рисовалось. Виски ломило все сильнее.
Потом и комнату у него отобрали, закрыв наглухо, и в остальные не разрешили заходить. Теперь он с утра до вечера ходил по коридорам. Ему оставались лишь коридоры. Он опять пошел к судье, та была по-прежнему мягка, доброжелательна, объяснила, что для окончательного решения недостает лишь одного документа и посоветовала по-прежнему являться к десяти и находиться в Доме культуры полный рабочий день.
И Залецило с утра до вечера томился в коридоре. Он жил теперь надеждой на обещанную комиссию, которая увидит, поймет, разберется, и опять помчатся тройки, захохочут ряженые, выступят из мглы таинственные маски.
Егорову он в эти дни не видел: и она его обходила, и он ее. Все распоряжения о лишении его аппаратуры, инструментов, помещений передавались ему через инструкторов и художественного руководителя – Егорова сочла теперь возможным учредить эту должность, назначив на нее не Залецило, несмотря на то что несколько месяцев назад из Зарайска в министерство и Институт культуры было сообщено, что назначен художественным руководителем он.
Егорову он не видел, но однажды утром, поднимаясь в Дом культуры, он столкнулся с ней лицом к лицу – она явилась в этот день почему-то раньше обычного, стояла на пороге. Чувствуя сильное головокружение, он остановился, надеясь, что она посторонится, но она стояла неподвижно, твердо ему объявила: «Вы уволены. Уходите». – «Уволен? – не поверил и растерялся Залецило. – За что?» – «В бухгалтерии отдела культуры получите трудовую книжку. Там записано».
Ничего не понимая, совершенно убитый, он пошел в отдел культуры. Егорова – за ним. Ему казалось, что жизнь кончена – лучше бы он не родился. Это было для него не просто увольнение – крушение судьбы. По дороге его мучила неотступно одна мысль: как он объяснит все это заведующему кафедрой Владимиру Алексеевичу Триадскому, товарищам по институту, жене, которая вот-вот должна родить? Уволен! Уволен!! Но за что?!
В бухгалтерии отдела культуры ему выдали книжку, он вышел в коридор, раскрыл ее и, ничего не соображая, увидел две цифры: 4 и 33. Он постарался сосредоточиться, ему это долго не удавалось, потом он понял, что уволен по пункту 4 статьи 33 Кодекса законов о труде.
Он вышел во двор отдела культуры и увидел во дворе Карасева и Егорову. Они собирались садиться в автомашину, куда-то ехать. Он быстро, пока они не уехали, подошел к ним, обратился к Карасеву с вопросом: что означает пункт 4 статьи 33? Карасев молчал, опустив голову. А Егорова объяснила – тяжело, односложно:
– Прогулы.
– Прогулы?! – не поверил Залецило. – Сергей Георгиевич, поднимитесь со мной в кабинет на минуту.
– Потом, – пообещал Карасев, – когда вернусь.
– Сергей Георгиевич…
Голова закружилась. Затмился день.
Дальше он, если ему верить, ничего не помнит. Но хорошо помнят те, кто стоял поблизости, и те, кто видел из окон. Он судорожно выхватил что-то – потом это легло на стол суда как вещественное доказательство – перочинный нож, на беду оказавшийся в те роковые секунды в его кармане, замахнулся, опустил руку… И в тот же миг мир фанфаристов, троек, музыки, воздушных шаров, ледяных горок, духовых оркестров, кавалькад, балов распался, как распадаются в космических катастрофах безвестные, не раскрывшие всего возможного богатства бытия миры.
Когда он находился в тюрьме, ожидая суда, решение о его увольнении было отменено как незаконное. Но в судьбе его это уже не могло ничего изменить.
Сына, который родился летом, он не увидел.
Его судили и осудили за покушение на умышленное убийство двух человек, не повлекшее тяжких последствий лишь потому, что жертвы защищались и убежали (Карасев и Егорова были ранены). Мера наказания – восемь лет в колонии усиленного режима, без ссылки.
Я пишу не для того, чтобы оправдать человека, совершившего действительно тяжкое деяние, и не для того, чтобы обвинить суд в излишней суровости. Я пишу для того, чтобы понять: почему?
Почему рушатся иногда судьбы, в сущности, хороших людей и они оказываются, как говорили в старину, «за решеткой»? Я выбрал одну локальную историю. «Третья модель» поведения чаще всего оканчивается менее бурно и не в зале суда. Я остановился на экстремальной ситуации для того, чтобы резче выявить всю меру ответственности большого мира за судьбу личности в микромире, где моральные нормы извращены.
В одном из писем, полученных судебными органами при разборе этого дела от уважаемых в Зарайске людей, было отмечено: «За короткий период времени Залецило внес больше творчества, инициативы, чем Егорова за многолетнюю трудовую деятельность». И это, как явствует из писем, видел весь город. Было бы нелепо и наивно обвинять город в том, что он «безмолвствовал» в тяжкие для Залецило месяцы. Самый маленький город в сопоставлении с одним человеком велик. У него большая жизнь, разнообразные заботы. Но не могли ли те, кто выступил в защиту Залецило, когда он стал уже подсудимым, защитить его раньше, когда он один на один боролся с Егоровой?
Ведь он обращался в авторитетные учреждения города, особенно часто, как мы видели, в отдел культуры; он не боролся, не наступал, он лишь сообщал, что ему тяжко работать и тяжко жить… Он был повелительно уверен и собран в любимом деле, при устройстве торжеств и увеселений и как ребенок беспомощен, когда надо было защитить собственные интересы и моральные нормы, которые с этими интересами переплелись.
Моральные понятия обладают одной интересной особенностью. Они при всем их авторитете кажутся порой книжными, абстрактными, пока не одеваются живой, трепетной тканью человеческой судьбы. И тогда мы понимаем, что «добро» – это не термин, излюбленный нудными моралистами, а живое сердце, которое болит и может от боли разорваться или непоправимо помрачить на минуту разум, а «совесть» – это не надуманная абстракция, а наше общее, большое беспокойство за судьбу человека, который хочет отдать обществу все силы души.