– То так, – неохотно соглашался Стрешнев, – но говорится, что береженого и бог бережет.
– А волков страшиться – в лес не ходить. Так или нет?
– Тоже и то будет так, – посмеялся и Стрешнев.
– И так еще говорят, – продолжал Петр, – глаза страшатся, а руки делают. Я здесь, в Петергофе, от одного чухонца такое поверье услышал, что и вам в назидание оно будет. Сказывают, что в давние годы многие люди принимались строить город на приневских топких местах, но каждый раз болото поглощало постройку. Но пришел раз туда русский богатырь и тоже захотел строить город. Поставил он один дом – поглотила его трясина, поставил другой, третий – так же и они один по одному исчезали. Рассердился тогда богатырь и придумал небывалое дело: взял и сковал целый город да и поставил его на болоте. Не смогло оно тогда поглотить богатырский тот город, и он стоит по сей день.
– Похож тот богатырь на Илью Муромца, силу коего ничем сдержать невозможно, – сказал Мусин-Пушкин.
Многими своими действиями Петр напоминал сводному брату почтенного богатыря, не гнушавшегося подлым людом. Как могучий и неустрашимый Илья Муромец пивал с кабацкими голями, так и царь Петр в часы отдохновения любил приятельские застолья с простолюдинами, якшаясь с ними и в делах и в гульбе. Подобно былинному богатырю мог бы он тоже стрелять по божьим церквам и рушить их золотые маковки, – порушил же колокольни, обезгласив многие из них снятием колоколов, чтобы переплавить их на пушки. И во многих других делах проявлял Петр богатырские повадки, готовый переиначить содеянное самим богом.
– Когда нами взят был Азов и создавался азовский флот, – говорил Петр своим приверженцам, – думалось мне торговые наши пути направить к Черному морю, а для ради того потребно было бы с ним соединиться каналами. Одним каналом связать Волгу с Доном, а другим – подойти к Ивану-озеру, что в Епифанском уезде Тульской губернии, отколь с одной стороны начинает течь Дон, а с другой – речка Шаш, приток Упы, что впадает в Оку.
И не только задумка была у Петра о сооружении тех каналов, но уже начинались работы. Десятки тысяч людей копали землю, расчищали и углубляли озера и реки, возводили плотины, отводили воду, но неудачный Прутский поход вынудил тогда оставить Азов, отказаться от выхода к Черному морю, и все работы были прекращены. Утвердившись на Балтийском побережье и основав новую столицу, Петр решил соединить Балтийское море с Каспийским, пользуясь для того на подступах к Волге многими речками и озерами. Уже связана была река Тверца с Цной, но препятствовало сообщению Невы с Волгой неспокойное Ладожское озеро, и тогда Петр решил миновать неприветливые его воды, провести обходной канал.
Князь Меншиков напросился в том важном деле себя проявить, но, истратив больше двух миллионов рублей, без толку прокопавшись в земле, переморив дурным содержанием и болезнями тысячи работных людей, ничего не сделал, и Петр отстранил его.
– Понеже всем известно, – говорил царь, – какой убыток общенародный есть нам от бурности Ладожского озера, то нужда требует, дабы канал от Волхова к Неве был учинен. Намерение наше есть к той работе незамедлительно приступить, передав начальство поступившему к нам на службу опытному инженеру Бурхарду Миниху. И о том намерен я указ учинить. Что можете по сему сказать?
– То, государь, и скажем, что пожелаем делу успешного хода и завершения, – ответил за всех Ягужинский.
– Не след уподобляться полусонным азиатцам, – продолжал Петр, – и путаться в длинных полах коснеющей жизни, когда мы для того и переменили прежние свои навыки, чтобы вести подвижную жизнь. Дабы нам не беднеть, должны мы стараться производить все потребное у себя, не нуждаясь в чужеземных изделиях, и, чтоб богатеть, надобно вывозить на продажу господам чужестранцам как можно больше сделанного у нас, а к себе от них ввозить как можно меньше. Для того ради строим и будем строить свои фабрики и заводы; для того помимо земного, дорожного, наладим еще водный торговый путь. Надо, – продолжал Петр, – чтобы вывозная торговля была в руках русских людей, а не у иноземцев. Станут наши суда ходить в Астрахань, учредим там главный торг с азиатскими странами. Иные из проживающих в Астрахани азиатов завели свои фабрики, вырабатывают шелка, а русские жители кроме рыбных и соляных промыслов занимаются скупкой в богатых кочевьях лошадей, скота, шерсти, и все то зело похвально. Скажем догадливым русским людям, пусть они выплывают на большую волжскую дорогу, ведут по ней свои торговые караваны, и то будет добро!
Заводы олонецкие и уральские, тульский и сестрорецкий поставляли ружья, пушки, ядра и холодное оружие на всю армию, освободив казну от необходимости покупать вооружение за границей. При заводах открывались свои школы, в кои набирали учеников из солдатских и поповских сынов. Обучали их не только заводским делам, но и математическим наукам. Жалованье тем ученикам назначалось от казны – полтора пуда муки в месяц да рубль денег в год. А у кого отцы были зажиточными или получали на службе более десяти рублей за год, сыновьям тех ничего от казны не давалось, – во все время на своем коште могли их отцы содержать.
Большая надежда была у Петра на молодых людей, обучавшихся за границей. Не все же там лодыря праздновали, а получали полезные знания, как получал их он сам во время своего пребывания у иноземцев.
– Ох, ученье-мученье! – с глубоким вздохом произнес старик Стрешнев, вспомнив свою школярскую пору. – Бывает, что и теперь, при старости лет, во сне мучаюсь, будто все еще в учении нахожусь. Проснешься – и заплюешься на сон. А учился – нисколь не совру – по своим годам прилежно, и учитель задавал урок по силе, чтобы я затверживал скоро. Но как нам, кроме обеда, никакой иной отлучки не полагалось и сидели мы на скамейках безсходно, то в большой летний день приходилось великие мучения претерпевать, и я так от того сидения ослабевал, что становился снова беспамятливым: что с утра выучил наизусть, то к вечеру и половины не знал, за что меня, как нерадивого и непонятливого, нещадно секли. А ежели учитель днем отлучался, то жена его понуждала нас громко кричать, хотя б и не то, чему учены были, но только б наш голос ей слышен был, не то, дескать, сон нас сморит… Ох, ученье-ученье, истинно что мучение от него, – еще и еще вздыхал Стрешнев.
– Такие твои побаски, Тихон Никитич, нам ни к чему, – недовольно замечал ему Петр. – Нам повсеместно надобно учение насаждать, а тебя послушать – завяжи глаза да бежи от школярства прочь. Негоже так.
– Да я молчу, молчу, государь. Только тебе про то молвил.
– И мне не для чего слушать такое.
– К слову пришлось, – объяснял Тихон Никитич, чувствуя себя виноватым.
– Как ни трудно бывает в учении, а пребывать неучем никак не возможно. Я неграмотных женихов венчать запретил, и никакого послабления тому быть не может, а что касательно розог, то они хорошо ученью способствуют, и обижаться на битье в молодости лет не след никому.
– Ну, прости меня, государь, что душу твою взбередил, – взмолился Стрешнев. – Безо всякого умысла язык болтал. Сделай милость, прости.
– Прощу, ладно, – отмахнулся от него Петр, но продолжал: – Срамно сказать, что у нас в Сенате такие есть, кои не умеют фамилию свою написать. Как же мне на них в важных делах полагаться?.. И жестокую войну вести надо, и большую торговлю налаживать, и обучение недорослей не запускать, и корабли, крепости, города строить, – за всеми делами не можно мне одному усмотреть. Не вездесущий свят-дух. Инде могу оказаться, а инде меня вовсе нет. И прошу вашей помощи общее наше дело править.
– Всемерно стараться станем… За великое счастье почтем еще больше тебе служить… Помогать будем как только сможем… – в один голос проговорили Стрешнев, Ягужинский и Мусин-Пушкин, а Толстой поднялся с места и, поклонившись, сказал: – Дозвольте заверить царское ваше величество, что вся моя жизнь – служба вам.
– Непорядков намного больше, нежели налаженных дел. На что, к примеру, такое похоже? – достал Петр из кожаной сумки листок с донесением. – Вот, фискал сообщает… – И прочитал: – «В Устрицком стану дворянин Федор Мокеев сын Пустошин уже давно состарился, а ни в какой службе и одной ногой не бывал, и какие посылки жестокие на него ни бывали, никто взять его не мог. Одних дарами угобзит, а кого дарами угобзить не может, то притворит себе тяжкую болезнь или возложит на себя юродство и в озеро по бороду влезет. И за таким его пронырством иные и с дороги его отпущали, а егда из глаз у посыльщиков выйдет, то юродство свое откинет и, домой явившись, яко лев рыкает. И никаковые службы великому государю кроме взбалмошного огурства озорного не показал, а соседи все его боятся; детей у него четыре сына выращены, и меньшому уже есть лет осьмнадцать, а по сей год никто из них ни в какую службу выслан не был». Придется не иначе как к Ушакову в застенок сего дворянина забрать, чтобы направить на путь истинный.,. Или вот… – достал Петр другой листок. – «У крестьян писцы ворота числят двором, хотя в избе народу сам-шесть или сам-десять, и пишут всех одним двором, а рядом, за другими воротами изба бобыльная, всего на одну душу, но пишут все равно – двором. По здравому рассуждению надлежит крестьянские дворы считать не по воротам и не по дымам избяным, а по проживающим в избе людям, по владению землей и засеву хлеба». О таком рассуждении фискала хорошо подумать надо, подсказка изрядная, и по ней должно истину изыскать, как дворы считать.
Было над чем задумываться царю Петру. Безотрадную картину бегства посадских людей представлял ему фискал Нестеров. «Иные купцы, – сообщал он, – отбывая платежей и постоев, покинув или распродав жилища свои и всю утварь, разошлись в извощики, воротники, отдалились в заемщики разных господ на дворы их московские и загородные, а тако же живут в защите и в закладу у разных других людей, будто бы за долги; другие подлогом, как бы за скудостью и болезнями, в богадельни вошли, а еще иные разошлись в приказчики и сидельцы, несмотря на то, что свое имение довольное у них есть».
Угнетаемые непомерными денежными поборами, люди искали малейшую лазейку, чтобы не платить подати. За взятку кому следует даже богачи записывались в придворные истопники и дворники, которые освобождались от платежей, а появлялись и такие, что не занимались ничем, жили бедно, а не то – воруя и разбойничая.
Бежали люди разно, но одинаково – от царя. Крестьяне и посадские податные устремлялись от тяжкой жизни на широкое волжское воровское раздолье либо в заволжскую скитскую тихую и дремучую мать-пустыню, в казачьи донские степи, за Уральский каменный пояс, а то и в Сибирь; бояре сидели по своим подворьям, но тоже отдалялись от сущей действительности и как бы убегали своими воспоминаниями в давнее прошлое, все еще мечтая о возврате к старине, и, «брады свои уставя», печалились, что царь не жалует их великую природную знать, а снисходит к худородному простолюдью и бывает даже ласков до смердов, на что родовитые могли только плеваться. Где, когда, у каких государей видано было, чтобы худородный достигал высокой чести?! У теперешнего царского выродка Петра Алексеича только такое заведено.
Был, скажем, самый простой работный мужик, числился в разряде тульских кузнецов и ствольных заварщиков, принадлежал к податному сословию, а хитроумной своей смекалкой в первостатейные заводчики вышел, и все это без роду, без племени. Как такое старозаветному боярину понимать? Только и оставалось думать, что к последним временам дни идут.
Иностранцы, поступившие в русскую военную службу, советовали царю Петру так велеть вести обучение рекрутов, чтобы те навсегда забывали о своем прошлом, что были рязанскими или псковскими уроженцами, твердо помня только, что они драгуны полковника Роде или гвардейцы Бухгольца и дом их – казарма. А что было у одного в Сапожковском уезде, а у другого в уезде Гдовском, какие там родные места – вытравить из памяти прочь.
Вроде бы хорошо это – помнить солдату, что он только драгун или гвардии рядовой, но какую же отчизну защищать такому воину? Помнить лишь о солдатской казарме?.. Да разве это его родительский дом?.. Нет, господа чужестранцы, у русского человека всегда в памяти его родина. За нее, а не за драгунское звание вступает он в бой с неприятелем, и это она, незыблемая память о родине, придает ему неустрашимую отвагу и доблесть. У русских людей – только так. Так это было и будет. И на том он, царь Петр, стоит.
Вступившие в русскую службу господа иноземцы заняты были единственной мыслью о своем обогащении. Нарушая приказы о запрещении мародерствовать, старались чем-нибудь поживиться. Понадеявшись на немецкую аккуратность, зная, с какой бережливостью сохранились в Германии леса, Петр назначил нескольких немцев следить за сохранностью корабельного леса в окрестностях Петербурга, а немцы в этом источник доходов нашли, начав торговлю деревьями на корню. В острастку порубщикам по берегам Невы были расставлены виселицы с письменным пояснением, для кого они предназначены.
По челобитным крестьян Петр разрешил выделить окрестные Петербургу земли под мызы, но с условием, чтобы там не рубили заповедных деревьев – дуба, клена, лип, ясеня, вяза. Все леса Петербургской губернии были в ведении Адмиралтейства, и разрешалось рубить только сухие деревья да подбирать бурелом.
Нет, и в Петергофе не было у Петра времени для отдыха, – намечал вот, какие земли под мызы отдать, подготовлял указы по различным вопросам, принимал приезжавших из Петербурга должностных лиц, выслушивал их отчеты о сделанном, поучал – что и как делать дальше, нередко приходя в гнев от нерасторопности или явной нерадивости ленивцев. Редко приходилось поэтому любоваться морем и видневшимся вдали Кронштадтом с его укреплениями и эскадрой кораблей.
Бывало и так, что становилось не по себе в петергофском дворце, и тогда Петр перебирался из него на крохотный островок, омываемый водами Финского залива, в поставленный там домик, по-французски называемый Монплезир, что в переводе означало – «Мое удовольствие».
Здесь все напоминало Петру как бы о его молодости: на стенах были развешаны картины Адама Сило, его учителя по теории кораблестроения, и на тех картинах – виды голландских городов, а на одной из них изображен был он, Петр, на верфи Остлендской компании в Амстердаме. Виды морских побережий Петр предпочитал всем иным художественным зарисовкам.
Была бы полная его воля, он весь Петербург застроил бы маленькими и низенькими домами, как Монплезир, или как деревянный, будто игрушечный дворец в подмосковном Преображенском, крышу которого можно достать рукой. Долгое время не соглашался иметь для себя иное помещение, кроме наспех выстроенного двухкомнатного дома с наружной деревянной ошелевкой, окрашенной под кирпич. Светлейший князь Меншиков и другие вельможи настояли, чтобы строить дворцы, и особенно преуспевал в этом Меншиков.
Чтобы избавиться от упреков, что он, великий государь, живет кое-как, совсем не по-царски, да еще и «друг сердешненький» Катеринушка упросила, и он разрешил построить для себя и своей семьи Летний, а потом и Зимний дворцы, пожелав быть их архитектором. Летний дворец, поставленный в углу Летнего сада около Невы и Фонтанной реки, походил просто на большой дом и не имел особых изъянов, а корпус Зимнего дворца не сходился с крыльями, образуя несуразные выступы. В его парадных комнатах Петру пришлось допустить высокие потолки, но у себя в спальной, дабы удовлетворить своему неизменному вкусу, повелел на половине высоты подвести под потолок дощатый подзор, будто это небольшая и низкая деревянная хижина. И говорил:
– Государь должен отличаться от своих подданных не щегольством и пышностью, а бременем возложенных на него государственных забот. Всевозможные убранства жилья только вяжут руки, отводят от дел и дурманят ум.
Это у царицы Екатерины и заневестившихся дочерей царевен Анны и Лисаветы стояла дорогая и вычурная, выписанная из Англии и Голландии мебель, а стены украшены тканными во Франции шпалерами, на коих многокрасочные изображения аллегорического и мифологического содержания. Из множества картин, украшавших парадные дворцовые комнаты, Петру нравились батальные, воспроизводившие эпизоды виктории русских войск над шведами, да еще картины с неизменно любимыми морскими видами.
Не прельщала, а тяготила Петра дворцовая роскошь, так не вязавшаяся с осенней хмуростью Петербурга. Душили промозглые туманы, и царь устремлялся в Петергоф, в Монплезир, чтобы скорее надышаться свежим, с привкусом ветра и соли морским воздухом. Тогда печалило только, что не было рядом дорогой Катеринушки, никак не имевшей возможности отлучиться от петербургских домашних дел. «Слава богу, все хорошо здесь, только когда с берега вернешься домой, а тебя нет, друг мой сердечный, то сразу становится скучно», – опять и опять писал он ей, не имея догадки о том, что давно уже ей не нужен.
IX
Нежданно-негаданно стряслась большая беда над архимандритом Тихоном из Троицко-Сергиевской обители. Вроде бы уже отгремел гром и пронеслась гроза царского негодования на сподвижников и сподручников поверженного во прах царевича Алексея, ан метнулась запоздавшая молния да и пронзила огненной стрелой бытие оплошавшего архимандрита. И зачем он, Тихон, паскудного Фомку-келейника громогласно всякими скверными лаями лаял, кулачными nычками морду ему кровянил да на конюшне саморучно порол, – озлобил гаденыша, и привелось теперь самому страшиться каждого часа. Надо было всю память у лиходея отбить, чтобы он ничего вспомнить не мог, чубастую его голову о стенку, о кирпичную стенку бы!.. Он же, змей подколодный, все, что давно уже позабыто, что было и быльем поросло, упомнил.
А ведь было так, воистину было, как Фомка-подлец в доносе своем написал, не отвергнешь того и не отмолчишься. При надобности другие nо самое подтвердят, хотя бы и ее, бывшую царицу, допросят. Беда из бед свалилась на архимандритскую голову, и не избыть ее. «Был Тихон в прошлых годах в доме суздальского архиерея казначеем, – писал в своем доносе келейник Фомка, – и в ту свою бытность ходил он в Покровский девичий монастырь и с подношениями земно кланялся бывшей царице Евдокие, называл ее царицей-государыней и писал от ее имени письмо к бывшему ростовскому епископу Досифею, что расстрижен да колесован в Москве…»
По малому времени еще не запылились допросные листы по делу царевича Алексея, и не миновать архимандриту Тихону дополнять их своими показаниями в промежутках между пытками. Ничего нельзя скрыть, ни от чего не откажешься. Лучше сразу же признаться во всем, а потом – как бог даст. Может, расстригут, но вживе оставят, только ноздри порвут и сошлют в навечную каторгу. А может, и живота придется лишиться… Ох, глаза бы нечестивцу-келейнику выцарапать, своими зубами глотку ему перервать!.. Сколько ни старался, не возмог отвергнуть его слова, и, собравшись с духом, признался Тихон во всем: да, в Покровском девичьем монастыре у монахини Елены два раза был, руку ей целовал, видел ее в мирском платье, царицей признавал и в церкви во время обедни шепотливо о здравии царицею поминал. Для ради почтения один раз посылал ей свежих судаков пять рыбин, через духовника ее Федора Пустынного, а в другой раз – ушат карасей, наловя их в архиерейском пруду.
Все архимандрит Тихон сказал и сидел в долгопечальном ожидании своей последней судьбы.
Не ел, не пил, и это ли не чудо произошло, когда явился к нему главный начальник петербургского пыточного застенка Андрей Иванович Ушаков и сказал, что отец архимандрит пыточному истязанию не подлежит и его выпускают, понеже он невинен.
Ради какого же счастливого случая не летели с его спины ошметки сорванной кнутом кожи? Почему не довелось ему изведать каторжной тяготы или, по меньшей мере, заточения в соловецкой монастырской тюрьме?.. А произошло все благодаря тому, что отец келарь Троицко-Сергиевской обители ударил челом Вилиму Ивановичу Монсу и сразу же вручил ему тысячу рублей, взятых из монастырской казны. Повидал в тот же день Вилим Иванович Ушакова и сказал ему от имени государыни Екатерины, что розыск по доносу на архимандрита Тихона надобно немедля прекратить. Не для чего снова волновать государя, когда он о проступках своего сына и людей, причастных к его делу, стал уже забывать, и невелика корысть колесовать еще одного чернеца-монаха. Государыня не велит по такому малому делу нарушать покой его царского величества. И Ушаков подчинился такому приказу, хотя распорядился судьбою архимандрита сам Вилим Иванович, даже не поставив о том в известность царицу.
Посчастливилось келейнику Фомке вовремя сбежать из обители, не то в первый же день своего возвращения Тихон расправился бы с ним не на живот, а на смерть.
Так у Вилима Монса дела и велись: излагалась просителем просьба и тут же назывался «презент» за ее исполнение, что сразу же подстегивало его решимость хлопотать и не упустить предложенного вознаграждения, величина коего была, конечно, в зависимости от важности просьбы.
За облегчение участи некоторых родовитых господ, сосланных по делу царевича Алексея, в случае успеха предпринятых Монсом хлопот сам потерпевший и его родичи считали себя неоплатными должниками милостивца Вилима Ивановича. Он был их благодетелем даже и в случае тщеты его стараний. Одна его душевность чего стоила! И воистину дорого обходилась она пострадавшим: ходатай, даже ничего не предпринимая, выговаривал еще дополнительную мзду, якобы для того, чтобы одарить других, нужных людей.