Памятная доска с орфографической ошибкой была помпезно установлена на широкой, выбеленной колонне, прямо перед входом во дворец культуры, задиристо, что ли, нарочито напоказ. Мимо сновали малыши со скрипичными футлярами подмышками и нотными тетрадками в руках, сопровождаемые мамашами и папашами, несшими непосильный груз озабоченности своей внешностью на черствых лицах. Никого из них не волновали ни мемориальная доска, ни моя обеспокоенность по поводу неожиданного открытия.
Рука невольно потянулась к карману плаща. Его увесисто оттягивал заветный груз. Плоская бутылка из прозрачного стекла. Коричневая, с золотым, этикетка. По центру контурное изображение Большого скалистого хребта. Над ним три звездочки дугой. Темно-янтарного содержимого по горлышко. Я отвинтил металлическую крышку и сделал глоток. В груди разлилась приятная теплота. По телу пробежало электричество. У меня снова появилось тело. Я больше не бесплотный дух, носимый из стороны в сторону каждым порывом ветра. В следующую минуту голова прояснилась, и в ней отчетливо забрезжила мысль, одна-единственная, но крайне настырная: что за грамотей высек этот текст на граните? Что ж, информационный голод тоже необходимо утолять. Я приблизился к двустворчатой двери, пропустил выходящую даму и вошел внутрь этого городского рассадника культуры.
В просторном и светлом фойе было многолюдно и шумно. Отовсюду звучали детские капризные голоса и строгие возгласы взрослых. По широкому пролету лестницы с обреченным видом брели куда-то наверх унылые малыши. В обратном направлении гораздо шустрее спускались дети с измученными, но счастливыми лицами. Первая и вторая смены в детской музыкально-хореографической школе отличались разительно. За ажурной металлической решеткой с дверью и деревянной стойкой медлительная гардеробщица гремела жетонами, выдавая их взамен полученной одежды.
Я подошел к гардеробу не справа, где образовалась небольшая очередь из четырех-пяти юных дарований, а слева:
– Добрый день. Директор у себя?
Гардеробщица скользнула по мне цепким, изучающим взглядом.
– А как же, – ответила она тем холодным голосом, каким обычно разговаривают гардеробщицы, и скрылась в чащобе верхней одежды, гроздьями свисающей с рядов хромированных вешалок.
Я дождался, когда она вернется:
– Как всегда, в методкабинете?
В этот раз она даже не взглянула на меня и коротко бросила на ходу:
– С чего бы это?
Гардеробщица снова показала мне свою широкую спину, обтянутую лоснящимся тиаром в елочку, как будто давая тем самым понять, что я беспардонно отвлекаю ее от ответственной работы. В следующую минуту случилось неизбежное – она снова вернулась к стойке за очередной курточкой.
– Странно, мне казалось, здесь учебное заведение…
– И что с того?
Все повторилось сначала. Упрямая гардеробщица никак не шла со мной на контакт. Но и бежать ей от меня было некуда.
– Ей не понравится, как здесь общаются с журналистом. – С этими словами я продемонстрировал гардеробщице свое редакционное удостоверение, хоть оно и было липовым – я давно уже не был штатником «Горноморсквуда» и все расследования вел частным образом, на свой страх и риск.
Гардеробщица недоверчиво покосилась на удостоверение:
– А мне-то что с того?
– Вам выговор с занесением в личное дело. Так где она?
– У себя она, в кабинете.
– Это сейчас по лестнице и… – я выдержал паузу.
– На третий этаж, налево, третья дверь, – продолжила она за меня, принимая очередную курточку.
– Ее имя Долорес Камильо?
Косой взгляд, как на умалишенного, и последовал ответ:
– Муза Сидоровна Баранина.
Я улыбнулся широкой улыбкой:
– Простите, вечно я шучу невпопад. Благодарю вас.
Я поспешил удалиться, пока нелюбезная гардеробщица не ответила мне тем местом, которым вновь повернулась ко мне.
Глава 3
Кабинет директора дворца культуры был размером с учебный класс. Он имел три окна, кроме того, был хорошо освещен двумя хрустальными люстрами, свет от которых отражался в начищенном до блеска паркете. Обстановка была рабочей. Окна были занавешены полупрозрачным капроном в оборочку – это чтобы директора не отвлекал унылый вид не самого фешенебельного микрорайона города. На стенах репродукции с портретами знаменитых композиторов чередовались с всевозможными наградами, заключенными в рамки – это чтобы вдохновение ни на минуту не покидало директора. С дюжину стульев были выстроены в ряд вдоль стены – это чтобы директор могла устраивать разносы сразу нескольким подчиненным. В дальнем конце кабинета поблескивал черный концертный рояль с поднятой крышкой – это чтобы директор могла музицировать в моменты посетившего ее вдохновения. Справа от меня стоял письменный стол – рабочее место директора. За этим столом сидела полная женщина лет пятидесяти – директор дворца культуры.
Тяжелая беседа длилась уже около пяти минут. Разговор не клеился. Как бы я не деликатничал, но между нами так и не наладился контакт, необходимый для доверительной беседы. Баранина настороженно выслушивала все мои вопросы и отвечала на них обтекаемо. Мое недоумение нарастало. Ведь никто в здравом уме не станет утаивать очевидного, что на фасаде здания висит мемориальная доска и что она посвящена памяти такого-то деятеля культуры и искусства. С какой стати тут юлить и скрытничать? И почему бы не признаться, мол, да, именно она выступила с инициативой об увековечении памяти композитора. Или, наоборот, отрицать это, дескать, она не имеет к этому решительно никакого отношения. Директор дворца культуры почему-то пыталась скрыть от меня даже эту информацию.
Я устало помассировал переносицу:
– Муза Сидоровна, давайте попробуем начать все сначала: скажите, как на дэка появилась мемориальная доска Тетереву?
– Не морочьте мне голову, прошу вас, уходите, у меня много работы.
Баранина взяла со стола первые попавшиеся под руку ноты и принялась сосредоточенно изучать их, хоть они и были перевернуты вверх тормашками. Ее внешность не могла бы вызвать у меня симпатии, даже если бы она не кривила губы и не морщила нос. У нее была толстая, пористая кожа, густо покрытая тональным кремом, широкие скулы и квадратный подбородок обросли салом настолько, что лицо походило на диск луны, а судя по ее грубым ручищам, ей было бы привычнее иметь дело с крупным рогатым скотом, чем с будущими скрипично-фортепианными виртуозами.
Я не собирался так просто отступаться:
– У вас много работы, а у меня много свободного времени – мы гармонично уравновешиваем друг друга. Так что насчет доски?
Баранина подняла на меня круглые от возмущения глаза:
– Не понимаю, о чем вы?
– О доске.
– Зачем вы сюда пришли? Что вам вообще надо?
– Я хочу найти того, кто допустил грубую ошибку на доске…
– Слушайте, вы в своем уме? У вас, что, осеннее обострение? Может, вызвать вам скорую?
– Муза Сидоровна, доска на дэка установлена по вашей инициативе?
– О господи… – простонала Баранина и уткнулась лицом в ладонь.
– И все же?
Не было похоже, что я доконал Баранину – ее слоновья кожа выдержала бы «дробины» и посерьезнее моих. Я молчал. Мне было любопытно наблюдать за тем, как она ломает передо мной комедию, театрально выражая чуждые ей эмоции. Наконец она подняла на меня злые глаза – по ним было видно, что ей до чертиков надоело это представление.
– Это инициатива общественности. Вы удовлетворены?
– «Общественности»? Звучит как-то общо.
– И тем не менее это так.