До написания «Выбранных мест из переписки…» Гоголь был, по всем признакам, довольно посредственным верующим. Религиозность его имеет какое-то странное свойство внезапности. Будто имеет повод. И повод этот действительно можно отыскать.
Гоголь не скрывает, что в «Переписке…» он преследует задачи гигантские, нечеловеческие, непосильные простому уму. Приступив к написанию этой книги, он и ведёт себя как мессия. Ему кажется, что он пишет не просто книгу, но предлагает новую религию для русского человека. Если за ней последуют, то она одолеет всё.
И вот Гоголь, претендующий на роль вселенского учителя, которая до сих пор принадлежала разве что только Христу, терпит беспримерное по жестокости фиаско. Вот тогда-то и происходит сдвиг. Он увидел в этом перст Божий и Божье наказание за гордыню, позволившую ему посягнуть на место, незанятое со времён земной жизни Христа.
И вот Гоголь решил наказать себя жесточайшим умерщвлением плоти и этим самым беспощадным покаянием.
Примером такого воздержания и чисто внешнего усердия в соблюдении распорядка святой жизни мог казаться Гоголю тот же Матвей Константиновский. Впрочем, его и точно можно было отнести к тем, кого на Руси звали подвижниками веры.
«Встав в три часа утра, он отправлялся к утрене и с первым ударом колокола был уже в церкви. Оттуда возвращался в 10, в 11 или даже в 12 часов, отслужив или отслушав утреню и литургию. Если дома не было посетителей, он на несколько минут засыпал сидя. Спустя час после утренней литургии садился за скромный обед. После обеда читал книгу или чем-нибудь другим занимался, потом отправлялся к вечерне. Вечером опять что-нибудь читал или занимался с посетителями или домашними; в 6 часов немного закусывал; в 9 становился на молитву, а в 10 часов ложился спать. В 12 часов просыпался и опять становился на молитву, а потом до трёх часов спал».
Был ли он умён настолько, чтобы и в самом деле противостоять всем остальным пусть даже в угасающем уже сознании Гоголя? Наверняка нет – знатоки вопроса утверждают, что он был невежествен настолько, что слабо разбирался даже в основах священного писания. Однако он был красноречив и крепколоб. Природный ум его был не настолько прост, чтобы не подсказать элементарного пути к успеху – там, где нельзя взять иными достоинствами, бывает достаточно твердокаменных твёрдости и упорства.
Вот такой встал однажды на пути Гоголя, измаявшегося от обилия и разнообразия традиционных российских болезней – кумовства, сребролюбия и никчемного прекраснодушия – Савонарола уездного масштаба.
У каждого настоящего художника есть одно чрезвычайно важное отличительное свойство. Однажды его хорошо описал Илья Репин. Я о том говорил уже. Такому художнику свойственно мгновенное и острое чувство влюблённости в натуру, выбранную для исследования. Будь то уголок природы, человеческое лицо, характер. Видимо, подобное творческое неравнодушие чувствовал некоторое время Гоголь к Матвею Константиновскому, которого, как мы знаем, он наметил в едва ли не главные герои продолжения «Мёртвых душ». Это-то чисто духовное неравнодушие мешало ему видеть и чувствовать недостатки. Он идеализировал своего священника, угадывал в нём те черты, которые сам вообразил. Таким, наверное, и изобразил его во втором томе, таким держал в сердце. И именно этот воображаемый святой отец поработил его душу, а не натуральный ржевский протопоп.
И вот неожиданная благодать власти над великим человеком свалилась на отца Матвея Константиновского.
Если мы до сих пор ещё гадаем, откуда у Гоголя, в общем-то жизнерадостного (вспомним опять же его кулинарные восторги) и чуждого каких бы то ни было житейских запретов человека (вспомним фразу из дневника Н.В. Соколова: «На вопрос мой об отношении Гоголя к женщинам М.С. Щепкин отвечал, что у него были любовные интриги, но всё это тайно и мало известно») вдруг такой резкий поворот в экзальтированное самоотречение, то отец Матвей раскусил это сразу. А, может, даже сам и подтолкнул к тому Гоголя. Он винит того в самую первую голову именно во «вселенском учительстве». В этом предполагаемом желании сравняться с Христом видит отец Матвей неслыханное кощунство, и вселенский же грех. Коварная проницательность попа могла потрясти писателя. Гоголь как будто и скрывал свои всесветные претензии, но и страшно переживал, как свидетельствует о том А. Смирнова, что читатели и граждане России о мессианских его претензиях не догадываются. Отец Матвей догадался. Догадался и использовал это по-своему.
Итак, Гоголь писал свою книгу, я имею в виду «Переписку…», с тайной мыслью о своём вселенском учительном призвании. Не твоё, не человечье это дело – потому тебя и засмеяли, мог говорить и говорил, наверное, отец Матвей Константиновский. Гоголь знал всю силу смеха. И наконец испытал его гибельную жуть на себе…
Там, где люди должны были затаить дыхание в священном трепете перед изреченным словом, они давились от едва сдерживаемого смеха. Божье это было наказание или нет, но вынести его не хватило сил. Он будет испытывать отныне страх перед чистым листом бумаги, и особенно перед уже заполненным мучительно рождёнными словами. Душа дала трещину, и в неё, едва наметившуюся, Отец Матвей методически стал вбивать клин за клином.
«Отрекись от Пушкина… Он был грешник и язычник».
«Как можно если не сердце, то по крайней мере ум ваш держите поближе к Иисусу Христу… натурально с условием уклоняться от мира и всего иже с ним».
«Возвращая тетради (имеется в виду второй том «Мертвых душ» – Е.Г.), я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне не было, да и к тому же ещё с католическим оттенком, и выходит не вполне православный священник, я воспротивился опубликованию этих тетрадей. Даже просил их уничтожить».
Гоголь был страшно одинок в последние дни. Обструкция, устроенная его друзьями по поводу «Переписки…» обрела вдруг самые жестокие формы. Она не была делом принципиальным. Это они просто решили образумить его. Спохватясь, Сергей Аксаков перечитал ещё раз эти «Выбранные места…» и понял вдруг, что весь великий сыр-бор вокруг них выеденного яйца не стоит: «Больно и тяжко вспоминать неумеренность порицаний, возбужденных ими во мне и других…». Реальность оставалась, однако, такой, что Гоголя с живой российской действительностью теперь связывало только мучительное, терзающее душу, но неодолимое влечение к смертоносным сентенциям отца Матвея. Гоголю они нужны были как ещё одна форма изощрённого самоистязания.
Ему теперь нужно было стать святым.
Похожа ли смерть Гоголя на спровоцированное самоубийство? Какова тут истинная роль Матвея Константиновского? Для чего он взялся столь рьяно за тщательное очищение Гоголя от мирской скверны?
Отец Матвей недвусмысленно готовит Гоголя к какой-то возвышенной смерти: «…чувствую вместе с тем какую-то надежду, и вы не посрамитесь пред Господом в день явления славы его».
Этапы очищения таковы: отрекись от Пушкина… отрекись от писательства… отрекись от мира…
Старания преуспеть в этом у отца Матвея назойливы и подозрительны. Пожалуй, ясно, что он из кожи лезет вон, чтобы самолично воспитать нового святого мученика. Грешника, возрождённого к святой жизни страшным покаянием. Он грозит Гоголю отлучением от церкви и вечными муками, страшным судом. Жизнь Гоголя превращается в ежедневный кошмар, который описывал сам он в ранних книжках своих. В этом есть логика. Константиновский готовит великий шум вокруг великого имени. Представить только, если бы Гоголя церковь канонизировала, причислила к лику святых великомучеников, как великолепно выглядел бы при этом пока никому не известный ржевский протопоп. Ведь вспомнилось бы, кто подвигнул великого человека на святые искупительные муки. Как самолюбивые тренеры, готовил он себе славу за счёт ученика, добравшегося до неслыханных вершин. И для Гоголя мир сузился до размеров плоти и умозрения честолюбивого протопопа. Впрочем, помешательство, экзальтация и больное упорство, соединившись вместе в пророках и вождях, очень часто становились залогом успеха.
Отец Матвей отчасти преуспел. Один из первых откликов на смерть Гоголя и был таким. На третий день после его трагической кончины Аксаков написал: «Я признаю Гоголя святым, не определяя значение этого слова. Это истинный мученик высокой мысли, мученик нашего времени и в то же время мученик христианства».
Цель была достигнута, но только наполовину. Официально Гоголь канонизирован не был. По слухам, Матвей Константиновский старался каким-то образом повлиять на это. Но документов таких у меня под рукой нет, потому принимаю это на веру. По логике так должно было быть…
Впрочем, психическими отклонениями Гоголя занимались многие.
Вот как объясняет его трагедию главный тогдашний психиатр земного шара Чезаре Ломброзо в своей знаменитой книге «Гениальность и помешательство»:
«Николай Гоголь, долгое время занимавшийся онанизмом, написал несколько превосходных комедий после того, как испытал полнейшую неудачу в страстной любви; затем, едва только познакомившись с Пушкиным, пристрастился к повествовательному роду поэзии и начал писать повести; наконец, под влиянием московской школы писателей он сделался первоклассным сатириком и в своем произведении “Мертвые души” с таким остроумием изобразил дурные стороны русской бюрократии, что публика сразу поняла необходимость положить конец этому чиновничьему произволу, от которого страдают не только жертвы его, но и сами палачи.
В это время Гоголь был на вершине своей славы, поклонники называли его за написанную им повесть из жизни казаков “Тарас Бульба” русским Гомером, само правительство ухаживало за ним, – как вдруг его стала мучить мысль, что слишком уж мрачными красками изображенное им положение родины может вызвать революцию, а так-как революция никогда не останется в разумных границах и, раз начавшись, уничтожит все основы общества – религию, семью, – то, следовательно, он окажется виновником такого бедствия. Эта мысль овладела им с такою же силою, с какою раньше он отдавался то любви к женщинам, то увлечению сначала драматическим родом литературы, потом повествовательным и, наконец, сатирическим. Теперь же он сделался противником западного либерализма, но, видя, что противоядие не привлекает к нему сердца читателей в такой степени, как привлекал прежде яд, совершенно перестал писать, заперся у себя дома и проводил время в молитве, прося всех святых вымолить ему у Бога прощение его революционных грехов. Он даже совершил путешествие в Иерусалим и вернулся оттуда значительно спокойнее, но вот в Европе вспыхнула революция 1848 года – и упреки совести возобновились у Гоголя с новой силой. Его начали мучить представления о том, что в мире восторжествует нигилизм, стремящийся к уничтожению общества, религии и семьи. Обезумевший от ужаса, потрясенный до глубины души, Гоголь ищет теперь спасения в “Святой Руси”, которая должна уничтожить языческий Запад и основать на его развалинах панславистскую православную империю. В 1852 году великого писателя нашли мёртвым от истощения сил или, скорее, от сухотки спинного мозга на полу возле образов, перед которыми он до этого молился, преклонив колени».
Симптомы помешательства стали заметны в нём рано, чуть ли ни с детства.
Как-то раз он засиделся ночью в гостиной один. За окном – темень, уши режет неприятная тишина, и вдруг жуткий, долгий скрип приоткрываемой двери: в комнату откуда ни возьмись вошла голодная облезлая чёрная кошка. «Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, и мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, а зелёные глаза искрились недобрым светом». И тут кошка утробно замяукала, стала просить еды, конечно, у человека. А этому человеку почудился в ней чёрт. Содрогаясь от страха и отвращения, он схватил бедное животное, и по ночному парку потащил его к пруду. Там он кошку и утопил, для чего пришлось целый час отталкивать её от берега палкой, когда она пыталась выплыть.
Кошку-то он утопил, но чёрт с той поры прочно поселился в его сознании. Единоборство это известно чем кончилось.
Некоторые полагают, что в религиозном его помешательстве виновны некоторые семейные обстоятельства – под влиянием матери у него в детском ещё сознании страх перед адом и страшным судом, перед «загробной жизнью». Историографы и биографы Гоголя подтверждают, что его мать – Мария Ивановна из-за своей тяжёлой судьбы была необычайно набожной, вера её была с уклоном в мистику. Мать обожала своего Никошу, названного ею в честь святого Николая Чудотворца. Она всеми силами старалась дать ему религиозное воспитание, хотя сам писатель не считал свою религиозность глубокой и истинной. Он так писал о своём отношении к религии: «…Я крестился потому, что видел, что все крестятся».
«Как чёрта выставить дураком» – это, по собственному признанию Гоголя, было главною мыслью всей его жизни и всего творчества. «Уже с давних пор я только и хлопочу о том, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чёртом». Это из письма Шевырёву из Неаполя от 27 апреля 1847 года.
И когда он закончил писать первый том «Мёртвых душ» он отчётливо и с ужасом увидел вдруг, что Россия у него, вся Россия, выглядит вылитым чёртом.
И тогда он судорожно начинает писать второй том. Он, опять же как Христос, будет выгонять бесов из первого тома, как Иисус выгонял когда-то бесов из одержимого, чтобы все увидели, что бывший бесноватый, «одетый и в здравом уме», сидит у ног Иисуса Христа. И ему хорошо. И это будет новая чистая Россия второго тома. Начиная это дело, Гоголь не заметил, конечно, что и сам уже одержим в последней степени.
Чтобы окончательно прояснить себе суть этого тёмного дела, попытаемся восстановить некоторые детали печального дня 5 февраля 1852 года, после которого, по свидетельству современников, Гоголь был окончательно надломлен духовно и физически. В этот день он последний раз виделся с Матвеем Константиновским. Гоголя опять видели провожающим его на железнодорожную станцию. Протопоп бывал в этот приезд у Гоголя несколько раз. В одну из таких встреч, может быть, именно в этот день, он читал рукопись второго тома «Мёртвых душ».
«Дело было так, – рассказывал потом Константиновский, – Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями: “Глава”, как обыкновенно писал он главами. Помню на некоторых было написано: глава I, II, III, потом должно быть 7, а другие без означения; просил меня прочитать и высказать своё суждение…».
Прежде, чем отец Матвей прочтёт рукопись и вынесет своё «суждение», выясним один необыкновенно важный для окончания этого невесёлого повествования вопрос. Вопрос о том, как относился Гоголь к творчеству вообще, и особенно к этой последней своей работе.
Последние годы Гоголь жил единственно ожиданием того, выполнит ли он всё-таки величавую задачу, поставленную в конце жизни. Такой он видел и миссию второго тома «Мёртвых душ».
«Гоголь тщательно скрывал от других значение своей бессмертной поэмы и в то же время негодовал, что никто из читателей, и особенно из друзей, не догадался, что он замышлял сделать из своих “Мертвых душ”, какое должно было быть их влияние на Россию. Он так и говорил: на Россию, на судьбу России, на развитие русского общества или на развитие русского человека».
Это из тех же записок А.О. Смирновой.
Весь смысл жизни, каждого дня существования, сосредоточился теперь на рукописи. Пока у него была воля водить пером по бумаге, отыскивая слова откровения, до тех пор сохранялась воля жить.
«Я глубоко убеждён, что Гоголь умер оттого, – догадался один из современников, – что осознал про себя, насколько его второй том ниже первого».
Эту подсказку, подействовавшую как выстрел, в окончательной форме выразил в тот день именно Матвей Константиновский. И тут он опять преследовал свои, только ему нужные цели. Он хотел вызвать отвращение у будущего святого к писательству.
«Я советовал не публиковать и эту тетрадку, сказавши, что осмеют за неё даже больше, чем за переписку с друзьями».
Это был выстрел пулей, отравленной ядом замедленного действия. Новая кара насмешкой была бы слишком велика для него.
Гоголь думал этой последней книгой своей исправить Россию. Не может быть, чтобы эта попытка осталась бы вовсе бесплодной. Не таково было до того слово Гоголя и, не может быть, чтобы стало оно вовсе беспомощным. Думается, что, не прочитавши эту книгу, Россия не сделалась, пусть на самую малость, иной. Беда тут в том, что умная Россия не смогла противостоять неумной. Беда эта, к сожалению, часто повторяется у нас.
«Ночью на Вторник он долго молился один в своей комнате. В три часа позвал своего мальчика и спросил его: тепло ли в другой половине покоев. “Свежо”, – отвечал тот. “Дай мне плащ, пойдём: мне нужно там распорядиться”. И он пошёл с свечой в руках, крестясь во всякой комнате, через которую проходил. Пришёл, велел открыть как можно тише, чтоб никого не разбудить, а потом подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесён, он вынул оттуда связку… Мальчик, догадавшись, упал перед ним на колени и сказал: “Барин, что это вы, перестаньте!” – “Не твоё дело”, – отвечал он, молясь. Мальчик начал плакать и просить его. Между тем огонь погасал после того, как обгорели углы у тетрадей. Он заметил это, вынул связку из печки, развязал тесёмку и уложил листы так, чтобы легче было приняться огню, зажёг опять и сел на стуле перед огнём, ожидая, пока все сгорит и истлеет. Тогда он, перекрестясь, воротился в прежнюю свою комнату, поцеловал мальчика, лёг на диван и заплакал…».
Возможно, во всей русской истории нет более трагического момента. Гоголь отплатил России, не нарочно, конечно, за непонимание, за глухоту. Он оставил её без книги, которая должна была исправить в ней что-то важное. И что это за мальчик, который вместо всех русских умников один только понял и пережил эту трагедию.
С этого часа он с дивана уже почти не вставал. Приходил Шевырёв и со слезами на глазах, встав на колени, умолял Гоголя принять какие-то лекарства. Какие лекарства могли теперь, после всего, помочь ему? «Оставь меня, я хочу спать», – отмахивался тот, как от назойливой мухи.