И вот, как только Нарышкины узнали о намерении Софьи женить Ивана на Прасковье Салтыковой, последовал ответный династический ход – они срочно нашли Петру невесту. Словом, с самого начала совместной жизни молодожены оказались игрушками в руках придворных интриганов. Их чувствами, естественно, никто не интересовался.
Вместе Петр и Дуня прожили почти десять лет. Царица Евдокия родила Петру трех сыновей, из которых выжил, на свое несчастье, только царевич Алексей. Но жизнь супругов не была счастливой. Дуня была явно не пара Петру, они существовали как будто в разное время, в разных веках: Петр жил и чувствовал себя в европейском XVIII веке, с его свободой, открытостью, прагматизмом; а Дуня, воспитанная в традициях старомосковской патриархальной православной семьи, оставалась в русском XVII веке, требовавшем от женщины следования обычаям терема, предписаниям Домостроя… В семейной драме Петра и Евдокии как в капле воды отразился общественный разлом, серьезный социальный и нравственный конфликт – неизбежное следствие радикальных преобразований, революций. Этот разлом прошел через все общество России, через души людей, внося в них смуту, тревогу, опасение за завтрашний день. Не миновал он и семью царя. Так получилось, что жизненные ценности Дуни трагически не совпали с изменившимися ценностями ее мужа.
Да и характерами супруги не сошлись. Порывистость, бесцеремонность, эгоизм Петра сталкивались с упрямством и недовольством Дуни, особы самолюбивой и строптивой. Петр все чаще уезжал из дворца на верфи, воинские учения, отправлялся в дальние путешествия, а Дуня, не желавшая менять свой, устоявшийся годами, привычный стиль жизни русской царицы, сидела, поджидая мужа, в Москве. Пропасть между супругами с годами углублялась. Петру, с его интересами и вкусами, была нужна для счастья другая женщина: одетая по новой моде, веселая и ловкая партнерша в танцах, отважная спутница в тяжких походах, помощница в непрестанных трудах. На такую роль Дуня не подходила, да она и не хотела испытывать себя в таком качестве. Зато в Немецкой слободе ей нашлась замена: дочь немца-виноторговца Анна Монс стала любовницей Петра.
Развязка наступила в 1698 году. Возвращаясь из путешествия по Европе с Великим посольством, царь указал отослать Дуню в монастырь, да побыстрее, чтобы к его приезду и духа опостылевшей супруги в Москве не было. Тяжелую миссию поручили патриарху и нескольким сподвижникам Петра. Царь разгневался, когда по приезде в Москву узнал, что Дуня все еще живет в царском дворце. Четыре часа он сам уговаривал жену постричься в монахини – единственная удобная ему, самодержцу, форма развода, – но, видно, не преуспел в этом: упрямая Дуня в монастырь идти ни за что не хотела. С огромным трудом, силой царицу вывезли в Суздаль и поместили в женский Покровский монастырь. Двадцатидевятилетняя полная сил женщина отчаянно сопротивлялась, она не хотела, чтобы ее заживо замуровывали в склепе монастырской кельи, ей хотелось жить. В те времена подобная участь ждала множество отвергнутых жен, которым не было на свете другого места, кроме монастыря, и другой судьбы, кроме забвения.
Удивительно, что история любит драматические повторения. В тот же самый монастырь за 173 года до нашей истории, в 1525 году, также силком привезли опостылевшую жену, великую княгиню Соломонию, супругу Василия III. Она, прежде любимая жена, отчаянно не хотела идти в монастырь. На ее стороне была Церковь, традиция. Однако Василий был неумолим: Соломония бесплодна, а ему, великому князю, нужен наследник. Иначе говоря, Василий решил жениться во второй раз, и Соломония этому мешала, почему ее и решили постричь насильно. Когда 28 ноября 1525 года над Соломонией совершали обряд пострижения, она так в гневе и отчаянии билась в руках монашек, кричала, бросала на землю и топтала монашеский куколь, что ближайший боярин Василия III Иван Шигоня-Поджогин, присматривавший за процедурой пострижения, ударил Соломонию, ставшую старицей Софией, езжалой плетью. Ей стало ясно – она больше не великая княгиня.
Народ, всегда чуткий к драмам в царской семье, сложил песню:
Уж что это у нас в Москве приуныло,
Заунывно в большой колокол звонили?
Уж как царь на царицу прогневался,
Он ссылает царицу с очей дале,
Как в тот ли во город во Суздаль,
Как в тот ли монастырь во Покровский…
А Василий III женился на юной Елене Глинской, родившей ему мальчика, ставшего позже чудовищем русской истории – Иваном Грозным. Через какое-то время после пострижения Соломонии по Москве стали распространяться слухи, что старица София – Соломония – родила в Покровском монастыре сына Василию III, названного ею Георгием. Василий срочно нарядил в Суздаль следствие, а Соломония, чтобы спасти ребенка, якобы отдала его кому-то на воспитание за пределы монастыря, причем распространила слух о его смерти и даже инсценировала погребение младенца… Известно также, что по воле Василия Соломония была сослана в дальний Каргополь и возвращена в Суздаль лишь тогда, когда у князя родился сын, будущий Иван Грозный (который, кстати, всей этой историей очень интересовался). Неожиданно уже в наши времена легенда о Георгии получила продолжение. В 1934 году, во время повсеместного осквернения большевиками церковных святынь, под полом собора, возле гробницы Соломонии, было вскрыто маленькое белокаменное надгробие XVI века. Внутри стояла выдолбленная колода – гробик, в котором лежал истлевший сверток тряпья без всяких признаков детского костяка. Иначе говоря, это был муляж, кукла… Следовательно, легенда имела под собой основание?
В 1610 году сюда же, в Суздаль, в тот же монастырь, привезли юную царицу Марию Петровну – жену царя-неудачника Василия Шуйского, выданного полякам и увезенного пленником в Варшаву. Царицу Марию постригли под именем старицы Елены. И вот в 1698 году здесь появилась новая старица Елена – бывшая царица Евдокия Федоровна. Но до этого каждый день два с половиной месяца подряд специальный посланник Петра приходил в келью Евдокии и уговаривал царицу принять постриг. Наконец она скрепя сердце согласилась на постриг. Впрочем, если бы она сопротивлялась, ее постригли бы насильно, как некогда Соломонию: времена изменились, а нравы – нет. Вот описание насильственного пострижения несовершеннолетней Анны – дочери Артемия Волынского, бывшего кабинет-министра Анны Иоанновны, казненного летом 1740 года. Происходило это в Иркутске, в девичьем монастыре: «Явился в церкви Знаменского монастыря архимандрит… Корнилий. За ним ввели в церковь под конвоем юную отроковицу в сопровождении фурьера и неизвестной пожилой, по-видимому, вдовы… Архимандрит приступил к обряду пострижения девушки. На обычные вопросы об отречении от мира постригаемая оставалась безмолвною, но вопросы по чиноположению следовали один за другим, так и видно было, что в ответах не настояло необходимости. Безмолвную одели в иноческую мантию, покрыли куколем, переименовали из Анны в Анисию, дали в руки четки, и обряд пострижения был окончен. Фурьер вручил постригавшему письменное удостоверение, что был очевидцем пострижения в монашество девицы Анны… и тут же сдал юную печальную инокиню игуменье под строжайший надсмотр и на вечное безысходное в монастыре заключение». Не стоит и говорить, что эта процедура, которой бы Евдокии не миновать, была грубейшим нарушением всех церковных канонов.
Судьба отвергнутой царицы, как и прежде, волновала людей, и в народе сложилась песня, за которую певцам резали на эшафоте языки:
Возле милого сижу млада,
Меня милый друг журит, бранит,
Он журит, бранит,
В монастырь идти велит…
Кончается песня ответом молодой монахини на вопрос любопытствующих путешественников о том, как очутилась здесь, в монастырской келье, такая молодая красавица:
Я пострижена самим царем,
Я посхимлена Петром Первым,
Через его змею лютую.
Все понимали, что «змея лютая» – счастливая соперница из Немецкой слободы Анна Монс… Впрочем, ей тоже не повезло. Но это уже другая история… Шли годы, о Дуне – старице Елене – стали забывать, для многих она как будто перестала существовать…
Но тут наш сюжет делает неожиданный поворот. Оказалось, что, несмотря ни на что, Дуня не примирилась со своей злой судьбой. Как только люди Петра уехали из монастыря, она тотчас сбросила монастырские одежды и стала жить как человек светский, как паломница, которых много бывало в тогдашних монастырях: замаливать грехи никогда не поздно, и лучше это делать в освященных местах, святых монастырях.
Монастырские власти всё это видели и даже сами покровительствовали прихотям старицы Елены, привыкшей к роскошной жизни царицы «в Верху» – так называли в те времена Кремлевский дворец, обиталище царей. И все это неслучайно: каждый помнил, что перед ним не просто бывшая царица, а мать наследника престола, будущего царя Алексея Петровича. Но оказалось, что Евдокия пошла дальше: она не примирилась со своей убогой судьбой, ее душа и тело жаждали любви…
И однажды к старице Елене пришла большая любовь, может быть, первая и последняя в ее жизни… В 1710 году у нее начался бурный и короткий роман с майором Степаном Глебовым, приехавшим в Суздаль по рекрутским делам. Перехваченные позже властями письма Дуни к любовнику говорят о ней как о женщине темпераментной, пылкой, живой и чувственной – столько в них кипящей страсти и тоски: «…Забыл ты меня так скоро. Не угодила тебе ничем. Мало, видно, твое лицо, и руки твои, и все члены твои, и суставы рук и ног твоих политы моими слезами… Свет мой, душа моя, радость моя! Видно, приходит злопроклятый час моего расставания с тобой. Лучше бы душа моя с телом рассталась! Ох, свет мой! Как мне на свете жить без тебя? Как быть живой? И только Бог знает, как ты мне мил. Носи, сердце мое, мой перстень, меня люби, я такой же себе сделаю… я тебя не брошу до смерти». Еще одна выразительная цитата – некий сгусток тоски и плача по исчезающему счастью любви: «Знать ты, друг мой, сам этого пожелал, что тебе здесь не быть. И давно уже мне твоя любовь, знать, изменила… Для чего, батька мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня намутил? Что ты не ходишь, не дал мне свою персону насмотреться? То ли твоя любовь ко мне, что ты ко мне не ходишь? Уже, свет мой, не к кому будет прийти. Или тебе даром, друг мой, я? Знать, я тебе даром, а я же тебя до смерти не покину, никогда ты из меня, разума моего, не выдешь. Ты, друг мой, меня не забудешь ли, а я тебя ни на час не забуду. Как мне с тобою будет расставаться? Ох, коли ты едешь, коли меня, батька мой, ты покинешь, ох, друг мой, ох, свет мой, любонька моя!»
Кроме столь яркого, скажем даже, современного выражения чувств, которыми обладала эта женщина, лишенная нормальной жизни, любви, можно поражаться также бесстрашию любовников, живших в железный век Петра. Какова картина: отважный майор пробирается ночью в келью монахини и наслаждается любовью пусть бывшей, но все-таки царицы, матери наследника русского престола! Многим подданным такое бы и в голову не пришло (если, конечно, голова дорога), но, видно, майор Глебов был ловелас подлинный. Впрочем, достигнув желаемого, он, как истинный ловелас – что и видно из письма к нему бывшей царицы Евдокии, – быстро охладел к монашке и уехал из Суздаля, так сказать, навстречу новым приключениям и победам.
А что же Дуня? В ее письмах видно глубокое чувство да еще некое бесстрашие – писать на бумаге такое не каждая решится! А она решилась, не боясь никакой кары, веря, что ее сын, царевич Алексей, скоро будет на троне и тогда наступит ее день, а пока все будут молчать…
Но день этот так никогда и не наступил… В 1718 году началось знаменитое дело царевича Алексея, к которому были привлечены десятки людей. Частью этого дела стал и так называемый суздальский розыск. Установить преступную связь царевича и его людей с его матерью и ее окружением – вот что было главной целью розыска. Тут-то и всплыло имя Степана Глебова. При расследовании нашлись письма царицы Евдокии к возлюбленному, Петр разъярился – и оба бывших любовника, старица Елена и Глебов, оказались в застенке. Глебов признался в близости с бывшей царицей, но удивительно, что он категорически отказался покаяться в своем страшном преступлении, не стал просить прощения у государя даже тогда, когда на очной ставке в застенке его любовница подписала покаянную записку – один из уникальных документов русской истории: «Февраля в 21 день, я, бывшая царица, старица Елена… с Степаном Глебовым на очной ставке сказала, что с ним блудно жила, в то время как он был у рекрутского набору, и в том я виновата; писала своею рукою я, Елена». Зачем нужна была Петру такая расписка? Наверное, чтобы больнее ударить и страшнее оскорбить бывшую жену и своего собственного сына-наследника. О блуде Евдокии и Глебова было даже написано в манифесте, который читали с паперти всех церквей России и надолго запомнили в народе…
Следствие же шло своим чередом. Чтобы добиться у Глебова покаяния, его пытали так, как никого не пытали даже в то суровое время: огнем, водой, каленым железом, да еще положили на доску с гвоздями – по-моему, со времен Ивана Грозного такая пытка не применялась. Но он, несмотря на чудовищные страдания, стоял на своем: пощады просить не буду! Глебова приговорили к посажению на кол. Казнь состоялась 15 марта 1718 года. Почти сутки Глебов маялся на колу посреди Красной площади. Чтобы он преждевременно не умер от холода, заботливые палачи надели на него полушубок… Все это время возле кола стоял священник и ждал покаяния. Но так и не дождался – Глебов умер молча… Для Петра такое гордое упорство подданного – вопреки голосу разума, ужасу перед болью – оказалось неожиданным. Ни один преступник не имел права уйти на свободу или на тот свет с высоко поднятой головой – таков вечный принцип тиранической власти. И Петр этого не забыл и не простил Глебову: в 1721 году он приказал каждый год возглашать во всех церквах анафему Степке Глебову, как ее возглашали раньше Гришке Отрепьеву, Степке Разину, Ваньке Мазепе… Какой ряд, какие страшные государственные преступники! И среди них – сожитель бывшей царицы. Какая посмертная честь!
А что же бывшая царица? Ее ждал монастырь-тюрьма в Новой Ладоге, да такой суровый, что даже охранники не выдерживали холода, умоляли начальство их оттуда «свести» – отозвать. Затем старицу Елену перевели в Шлиссельбург – тоже место, как известно, не курортное. Наконец, в январе 1725 года умер Петр Великий, но (час от часу не легче!) к власти пришла Екатерина I, и жизнь монахини Елены стала еще хуже. И вдруг весной 1727 года шлиссельбургская узница получила необыкновенно ласковое и приветливое письмо от одного из своих гонителей, фельдмаршала А.Д.Меншикова. Она этому не удивилась – ведь на престоле уже сидел Петр II, ее родной внук, сын несчастного царевича Алексея. Но царственный внук бабушку видеть не пожелал, старушку только перевезли в Москву (между прочим, минуя Петербург) и поселили в Новодевичьем монастыре, где когда-то закончила свою жизнь царевна Софья. И сразу же в монастырь, якобы на богомолье, стали наведываться знатные люди. Все они посещали старицу Елену, говорили ей приятные слова, одаривали подарками – как же, бабушка царя, государыня-царица! Дипломаты стали писать в донесениях, что, видно, роль бабушки в политике русского двора возрастет.
Да она и сама так думала. Выйдя на свободу из шлиссельбургского заточения, Евдокия темпераментно бомбардировала воспитателей императора письмами, высказывая в них свое нетерпеливое желание повидаться с внуком Петром и внучкой, сестрой Петра, великой княжной Натальей Алексеевной: «Если, Ваше Величество, в Москве вскоре быть не изволится, дабы мне повелели быть к себе, чтоб мне по горячности крови видеть Вас и сестру Вашу». Как видим, несмотря на годы и несчастья, сохранила Евдокия свою страстную натуру, неистребимую горячность крови. Однако это были пустые хлопоты: юный император, занятый охотой и развлечениями, только что освободившийся от гнета Меншикова – своего назойливого опекуна, – в объятия бабушки не спешил. Когда же двор переехал в начале 1728 года в Москву, царь все-таки встретился с бабушкой. Он явился в монастырь в компании тетки Елизаветы Петровны, с которой у него начался роман. Более бестактный поступок было трудно и придумать – явиться к бабушке с полюбовицей, дочкой «лифляндской прачки»!
Всем стало ясно, что время Евдокии прошло, так и не наступив. Лишь сестра императора, тихая внучка, царевна Наталья Алексеевна навещала бабушку до своей внезапной смерти осенью 1728 года. В Новодевичьем монастыре Евдокия провела еще четыре года и тихо умерла в 1731 году, пережив всех своих близких: грозного мужа, сына, любовника, внука и внучку.
Жена английского резидента леди Рондо видела старицу Елену в монастыре незадолго до ее смерти и писала приятельнице об этой встрече: «Она сейчас в годах и очень полная, но сохранила следы красоты. Лицо ее выражает важность и спокойствие вместе с мягкостью при необыкновенной живости глаз».
Мы-то, прочитав ее любовные письма, хорошо понимаем, почему у Дуни были такие необыкновенно живые глаза…
Царица Прасковья Федоровна: царственная приживалка
Поздней осенью 1723 года в Санкт-Петербурге можно было наблюдать редкое зрелище: хоронили последнюю русскую царицу давно ушедшего в историю XVII века. Это были настоящие царские похороны – торжественные и долгие. Время словно остановилось: глядя на толпу неведомо откуда появившихся старых боярынь, уродов, старух, монахинь, медленно ползущих к Александро-Невскому монастырю, казалось, будто бы не было никаких петровских реформ…
Хоронили вдовствующую царицу Прасковью Федоровну. В двадцать лет ее – настоящую русскую красавицу, кровь с молоком, из знатного рода Салтыковых, статную, с длинной русой косой и здоровым румянцем во всю щеку, – выдали замуж за старшего брата и соправителя Петра Великого восемнадцатилетнего царя Ивана Алексеевича, человека убогого и слабоумного. О нем говорили, что как-то раз на дворе загородного Коломенского дворца под Москвой его завалило в нужнике рухнувшей некстати поленницей березовых дров. И только много часов спустя русского самодержца освободили из плена – никому-то этот царь, фактически лишенный Петром власти, не был нужен…
Свадьбу Ивана и Прасковьи сыграли в 1684 году. Брак этот, как сказано выше, состоялся по воле его старшей сестры, царевны Софьи Алексеевны, которая таким образом желала окончательно перекрыть путь к власти своему сопернику – царю Петру. После свадьбы прошло девять месяцев, потом еще девять месяцев, а детей у молодоженов так и не было… Словом, Софья, свергнутая Петром в августе 1689 года, так и не дождалась вожделенных племянников, которыми предполагала заткнуть династическую дыру.
Правда, к концу регентства Софьи и четырех лет «раздумья» в 1689 году Прасковья родила девочку – Марию, а затем почти залпом – еще четырех дочерей: в 1690-м – Федосью, в 1691-м – Екатерину, в 1693-м – Анну (будущую императрицу) и в 1694 году – Прасковью. Когда царь Иван в 1696 году умер, Прасковья осталась с тремя дочерьми – Екатериной, Анной и Прасковьей, ее старшие дочери Мария и Федосья умерли в младенчестве. Современники, зная немощи царя Ивана, сомневались в том, что он был истинным отцом девочек, и одни кивали в сторону немца – учителя Иоганна Христиана Дитриха Остермана, старшего брата будущего вице-канцлера Андрея Ивановича, а другие намеками указывали на стольника Юшкова, получившего в дальнейшем огромное влияние в окружении вдовствующей царицы Прасковьи. Впрочем, Остерман появился позже, когда девочки подросли, а слабоумие царя Ивана не есть свидетельство его репродуктивной немощи – как раз чаще бывает наоборот…
После смерти мужа Прасковья с дочками переселилась из Кремля в загородный дворец Измайлово. К семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно – Прасковья и девочки не были ему соперниками, дорога его реформ прошла в стороне от дворца царицы Прасковьи, до которого лишь доходили слухи о грандиозном перевороте в жизни России. Царь не чурался общества своей невестки, хотя и считал ее двор «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», имея в виду многочисленную придворную челядь царицы.
Измайловский двор оставался островком старины в новой России: сотни стольников, штат царицыной и царевниных комнат, десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей. Вообще Измайлово было райским, тихим уголком, где как бы остановилось время. Теперь, идя по пустырю, где некогда стоял деревянный, точнее, «брусяной с теремами» дворец, который напомнил бы современному человеку декорации Натальи Гончаровой к опере «Золотой петушок» Римского-Корсакова, с трудом можно представить себе, как текла здесь жизнь. Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады – вишневые, грушевые, яблоневые. В Измайлово было устроено своеобразное опытное дворцовое хозяйство. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец, тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце – маленький театр, и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И.Корб, побывавший в Измайлове в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». Есть старинное русское слово – «прохлада». По Владимиру Далю, это «умеренная или приятная теплота, когда ни жарко, ни холодно, летний холодок, тень и ветерок». Но есть и обобщенное, исторически сложившееся понятие «прохлады» как привольной, безоблачной жизни – в тишине, добре и покое. Именно в такой прохладе и жила долгое время, пока не выросли девочки, Прасковья Федоровна.
В тогдашнем неустойчивом мире царица сумела найти свое место, ту нишу, в которой ей удавалось выжить, не конфликтуя с новыми порядками, но и не следуя им буквально, как того требовал от других своих подданных Петр. Причина заключалась не только в почетном статусе вдовствующей царицы, но и в тех осторожности, политическом такте, которые всегда проявляла Прасковья. Она держалась вдали от политических распрей той эпохи. Ее имя не попало ни в дело царевны Софьи и стрельцов в 1698 году, ни в дело царевича Алексея и царицы Евдокии – старицы Елены – в 1718 году. Это показательно, ибо Петр, проводя политический розыск, не щадил никого, в том числе и членов царской семьи. Может быть, отстраненность вдовствующей царицы объясняется ее особой приземленностью, отсутствием всяческих амбиций. Прямо скажем: Прасковья была необразованной и не особенно умной, но достаточно хитрой, с развитым холопьим чувством угождать сильному.
Блаженная жизнь в Измайлове продолжалась до 1708 года, когда Петр вызвал невестку в свой Санкт-Петербург, вначале на время, а потом велел ей там поселиться навсегда вместе с дочерьми. Здесь царица и царевны увидели широкую, серую и неприветливую Неву, которая быстро несла к морю свои воды. Она была так не похожа на светлые, теплые речки Подмосковья… Но делать нечего – с царем не поспоришь! Прасковью поселили во дворце, что стоял на Московской стороне, ближе к современному Смольному. И хотя эти места были повыше и посуше, нежели болотистая Городская (Петербургская) сторона или Васильевский остров, привыкнуть к новому, «регулярному», построенному по строгим архитектурным канонам дворцу московским дамам было трудно. Туманы, сырость и слякоть, пронизывающий ветер новой столицы – все это так отличалось от родного Измайлова.
Переезд в Петербург для Прасковьи Федоровны совпал с тем тревожным для каждой матери подросших дочерей временем, когда решается их женская судьба. Между тем Петр решил в корне поменять старую династическую политику, которая строилась на изоляции России, когда сознание исключительности веры не позволяло связывать Романовых с другими правящими династиями. Петр начал выдавать женщин семьи Романовых за иностранных принцев. В 1710 году он поставил первый эксперимент: предписал Прасковье Федоровне выдать одну из ее дочерей за курлядского герцога Фридриха Вильгельма. Царица не возражала, хотя жених ей не нравился. Но она схитрила: оставив при себе любимую старшую дочь Екатерину, отдала на заклание среднюю дочь Анну, которую не очень жаловала. Судьба Анны не сложилась, почти сразу же после свадьбы юная герцогиня овдовела, но, исполняя волю Петра, отправилась в Митаву и там долгие годы сидела в жалкой роли безвластной правительницы. Всеми делами ее ведал русский посланник в Курляндии Петр Бестужев-Рюмин, который заодно сожительствовал с Анной. Это вызывало безмерный гнев царицы Прасковьи, которая, судя по письмам, буквально тиранила дочь, была к ней сурова, беспощадна, годами отказывая ей даже в традиционном материнском благословении. При этом она пыталась следить за каждым шагом Анны в Митаве, стремилась выжить оттуда Бестужева, которого страстно ненавидела, просила царя посадить возле дочери человека из ее, царицы, окружения. Не раз старая царица рвалась сама поехать в Курляндию, чтобы навести угодный ей порядок при дворе дочери-герцогини. Упрямство и скрытность Анны, приписываемые ей разнообразные грехи и прегрешения – все это вызывало раздражение Прасковьи, которая то прерывала с дочерью переписку, то требовала, чтобы Анна немедленно с повинной явилась к ней в Петербург. В 1720 году Анна сообщала царице Екатерине Алексеевне, что мать ей давно не пишет, а устно велела «со многим гневом ко мне приказывать: для чево я в Питербурх не прашусь, или для чево я матушку к себе не зову». Этого-то Анна как раз больше всего боится и в письме к Екатерине умоляет хорошо относившуюся к ней супругу Петра поучаствовать в небольшой инсценировке – обмане: «Хотя к матушке своей о том писать я стану и праситца к ним (в Петербург. – Е.А.), аднакож, матушка моя, дорогая тетушка (так Анна обращалась к Екатерине. – Е.А.), по прежнему моему прошению до времени меня здеся додержать соизволите». Анна испытывала истинный страх перед матерью, ибо знала, что в Петербурге, во дворце царицы Прасковьи, ее ждали унижения и бесконечные придирки. Незадолго до смерти, осенью 1723 года, Прасковья написала дочери письмо, по-видимому, не очень доброе. И тогда Анна вновь прибегла к спасительному посредничеству супруги Петра, прося ее передать матери следующее: «Ежели в чем перед нею, государынею матушкою, погрешила, [то] для Вашего Величества милости, меня изволит прощать». Екатерина, по-видимому, просьбу Анны передала царице Прасковье, и та написала в Митаву: «Слышала я от моей вселюбезнейшей невестушки, государыни императрицы Екатерины Алексеевны, что ты в великом сумнении якобы под запрещением или, тако реши (по-современному: так сказать. – Е.А.), проклятием от меня пребываешь, и в том ныне не сумневайся: все для вышеупомянутой Ея Величества моей вселюбезнейшей государыни невестушки отпущаю вам и прощаю вас во всем, хотя в чем вы предо мною и погрешили». «Отпущает» дочери, как видим, да только ради «невестушки».
Зато всю свою любовь Прасковья перенесла на старшую дочь Екатерину (которую звала Катюшка-свет), держа ее при себе так долго, как это было возможно. В отличие от сестер и многих других москвичей, тосковавших на болотистых неприветливых берегах Невы по обжитой милой Москве, царевна Катюшка быстро приспособилась к стилю жизни молодого, продуваемого всеми ветрами города. Этому благоприятствовал характер царевны – девушки жизнерадостной и веселой, прямо скажем, даже до неумеренности. Ей, как, впрочем, и другим юным дамам российской столицы, новые порядки светской жизни, праздники и, конечно, моды были необычайно симпатичны и просто кружили голову.
А вообще же создается впечатление, что не очень уж подавленная Домостроем русская женщина ХVII века как будто только и ждала петровских реформ, чтобы вырваться на свободу. Этот порыв был столь стремителен, что авторы «Юности честного зерцала» – кодекса поведения молодежи, опубликованного в 1717 году, – были вынуждены предупреждать девицу, чтобы она, несмотря на открывшиеся перед ней возможности светского обхождения, соблюдала скромность и целомудрие, не носилась по горницам, не садилась к молодцам на колени, не напивалась бы допьяна, не скакала бы, наконец, по столам и скамьям и не давала бы себя тискать «яко стерву» по всем углам. Это было написано будто специально для излишне раскованной, бесшабашной Катюшки.
Особенно горячо она полюбила петровские ассамблеи, где до седьмого пота отплясывала с кавалерами. Маленькая, краснощекая, чрезмерно полная, но живая и энергичная, она каталась, как колобок, и ее смех и болтовня не умолкали весь вечер. Не изменился пылкий характер Екатерины и позже, когда на ее голову посыпались неприятности. «Герцогиня – женщина чрезвычайно веселая и всегда говорит прямо все, что ей придет в голову». Так писал о ней камер-юнкер голштинского герцога Карла Фридриха Берхгольца. Ему вторил испанский дипломат герцог де Лириа: «Герцогиня Мекленбургская – женщина с необыкновенно живым характером. В ней очень мало скромности, она ничем не затрудняется и болтает все, что ей приходит в голову. Она чрезвычайно толста и любит мужчин». Екатерина была совершенной противоположностью высокой и мрачной сестре Анне, и насколько не любила мать-царица Прасковья Федоровна среднюю дочь, настолько же она обожала старшую Катюшку-свет, которая всегда была рядом с матерью, потешая и веселя старую царицу. Но в 1716 году по воле царя ей пришлось отдать и Катерину в жены мекленбургскому герцогу Карлу Леопольду – субъекту странному, даже сумасшедшему, окончившему жизнь в тюрьме за преступления против своего дворянства. Когда стало ясно, что семейная жизнь дочери не сложилась, главной страстной целью жизни царицы Прасковьи стало стремление вытащить Катюшку из Мекленбурга домой. Сохранились десятки ее писем к царю и его жене Екатерине Алексеевне с уничижительными, слезными мольбами вызволить из-за моря свет-Катюшку. А когда стало известно, что в 1718 году Катерина родила девочку – Елизавету Екатерину Христину (будущую Анну Леопольдовну), Прасковья Федоровна удвоила свои старания. Малышка сразу – хотя и заочно – стала любимицей царицы. Здоровье внучки, ее образование, времяпрепровождение были предметами постоянных забот бабушки. Когда же Анне исполнилось три года, Прасковья стала писать письма уже самой внучке. Они до сих пор сохраняют человеческую теплоту и трогательность, которые часто возникают в отношениях старого и малого: «Пиши ко мне о своем здоровье и о здоровье батюшки и матушки своей рукою, да поцелуй за меня батюшку и матушку – батюшку в правой глазок, а матушку в левой. Да посылаю тебе, свет мой, гостинцы: кафтан теплой для того, чтоб тебе тепленько ко мне ехать. Утешай, свет мой, батюшку и матушку, чтобы они не надсаживались в своих печалях (а печали были действительно большие: Карл Леопольд так настроил против себя мекленбургское дворянство, что ему грозил имперский суд и отречение. – Е.А.), зови их ко мне в гости и сама с ними приезжай, и я думаю, что с тобой увижусь потому, что ты у меня в уме непрестанно. Да посылаю я тебе свои глаза старые (тут, в строчке, нарисованы два глаза. – Е.А.), уже чуть видят свет, бабушка твоя старенькая хочет тебя, внучку маленькую, видеть». Тема возможного приезда герцогской четы в Россию становится главной в письмах старой царицы к Петру и Екатерине. Прасковья Федоровна страстно хочет завлечь дочь с внучкой в Петербург и там оставить, благо дела Карла Леопольда идут все хуже и хуже: объединенные войска германских государств уже изгнали его из герцогства, и Карл Леопольд вместе с женой обивал имперские пороги в Вене. Помочь ему было трудно. Петр с раздражением писал племяннице весной 1721 года: «Сердечно соболезную, но не знаю, чем помочь. Ибо, ежели бы муж ваш слушался моего совета, ничего б сего не было, а ныне допустил до такой крайности, что уже делать стало нечего». К 1722 году письма царицы Прасковьи становятся просто отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, просит, умоляет, требует – во что бы то ни стало она хочет, чтобы дочь и внучка были возле нее. «Внучка, свет мой! Желаю тебе, друг сердечный, всего блага от всего моего сердца, да хочется, хочется, хочется тебя, друг мой, внучка, мне, бабушке старенькой, видеть тебя маленькую и подружиться с тобою: старая с малым очень дружно живут. Да позови ко мне батюшку и матушку в гости и поцелуй их за меня, и чтобы они привезли и тебя, а мне с тобой о некоторых нуждах самых тайных подумать и переговорить (необходимо)». Самой же Екатерине царица угрожала родительским проклятием, если та не приедет к больной матери. Вновь и вновь писала царица и Петру, прося его помочь непутевому зятю, а также вернуть ей Катюшку.
К лету 1722 года старая царица наконец добилась своего, и Петр потребовал, чтобы мекленбургская герцогская чета прибыла в Россию, в Ригу. Император писал в Росток, что если Карл Леопольд приехать не сможет, то герцогиня должна приехать одна, «так как невестка наша, а ваша мать, в болезни обретается и вас видеть желает».
Воля государя, как известно, закон, и Екатерина с дочерью, оставив супруга одного воевать с собственными вассалами, приезжает в Россию, в Москву, в Измайлово, где ее с нетерпением ждет царица Прасковья, посылая навстречу нарочных с записочками: «Долго вы не будете? Пришлите ведомость, где вы теперь? Еще тошно: ждем да не дождемся!» И когда 14 октября 1722 года голштинский герцог Карл Фридрих посетил Измайлово, то он увидел там довольную царицу Прасковью в кресле-каталке: «Она держала на коленях маленькую дочь герцогини Мекленбургской – очень веселенького ребенка лет четырех».
Уже из этого рассказа видно, что роль, которую играла вдовствующая царица Прасковья Федоровна при императорском дворе, была самой жалкой. Ни о каком царском достоинстве вдовствующей царицы даже речи не шло. Прасковья напоминала тех убогих вдов, старух-приживалок, которых бывало немало в домах богатых помещиков: их место – на дальнем конце барского стола, среди малопочтенной толпы таких же, как и она, полушутов и шутих, приживалок, компаньонок различного вида и рода. Если устраивал царь шутовской маскарад, то и царица выряжалась в «зазорный» для ее высокого статуса и почтенного возраста наряд фрисландской крестьянки и участвовала в шутовских шествиях и многодневных попойках, большим любителем которых был, как известно, великий преобразователь России. Но все-таки она больше жалась к жене Петра Екатерине Алексеевне. Вот ее-то, вчерашнюю портомою-простолюдинку, особенно старательно обхаживала старая царица из знатного рода. Она писала ей ласковые до приторности письма, спешила напомнить о себе приветами и подарками – ведь через «государыню матушку-невестушку» Екатерину был самый короткий путь к Петру и милостям его. Ублажала Прасковья униженными просьбишками и любовника императрицы – обер-камергера Виллима Монса. Да и денщикам Петра находился подарок у старой царицы – тоже ведь люди нужные…
Когда же в барском доме вдова-приживалка была не надобна, она скрывалась в своем ветхом флигеле. Там, на отшибе, после всех унижений, она отдыхала, тешилась с многочисленными карлами, дурками, приживалками, вымещая скверное настроение и злобу уже на подневольных и зависимых от нее людях. Так царица Прасковья укрывалась в своем неуютном петербургском доме, если не удавалось вырваться в родное Измайлово. Среди челяди она могла отдохнуть, сбросить опостылевшую новоманирную одежду и всласть покуражиться над холопами и холопками. Между прочим, в ее окружении состоял полупомешанный подьячий и юродивый Тимофей Архипыч – автор бессмертного афоризма: «Нам, русским людям, хлеб не надобен, мы друг друга ядим и тем сыты бываем!» Кто может эту сентенцию опровергнуть? Хотя Прасковья, по старой традиции, была богомольна, но далеко не безгрешна – кровь ее еще не остыла. В 1703 году писавший портреты ее дочерей австрийский художник и путешественник де Бруин наметанным взглядом ловеласа отметил, что царица-то еще ничего себе: бела, дородна, с гибким станом, обходительна и приветлива к мужчинам. Один из них долгие годы пользовался ее особым расположением. Это был стольник Василий Юшков. Случайно на глаза посторонних попало зашифрованное примитивным кодом письмецо Прасковьи к Юшкову, начинавшееся словами: «Радость, мой свет!» Обычно так обращались друг к другу люди, связанные интимными отношениями.
У Прасковьи, как и у каждой барской приживалки, были где-то далеко свои деревеньки, ими управлял наглый приказчик, который под рукой нещадно обворовывал старуху. Его звали Василий Деревнин, и когда в 1722 году он был уличен в злоупотреблениях, то по требованию царицы его доставили в московское отделение Тайной канцелярии, расположенное, между прочим, на Лубянской площади. Дворовые на руках отнесли к этому времени обезножевшую царицу в лубянский подвал и там в ее присутствии, по ее же приказу, жестоко пытали Деревнина. В конце пытки Прасковья приказала облить голову расхитителя царицыных доходов водкой и поджечь. Деревнин, получив страшные ожоги, еле выжил. Дело получило огласку, самим Петром было наряжено следствие, и все участники расправы были пороты батогами за самоуправство: виданное ли дело – такое нарушение законности в заведении на Лубянке, так сказать, в нашей святая святых! Но саму Прасковью царский гнев, разумеется, миновал – мы знаем, у кого трещат чубы!
В начале 1720-х годов Прасковья тяжело заболела, и эта болезнь в конечном счете свела царицу в могилу. Согласно легенде, перед самым концом она попросила зеркало и долго-долго всматривалась в свое лицо, пытаясь, может быть, разглядеть неуловимые черточки приближающейся смерти… А похороны ей действительно были устроены царские: балдахин из фиолетового бархата с вышитым на нем двуглавым орлом, изящная царская корона, желтое государственное знамя с крепом, печальный звон колоколов, гвардейцы, император со своей семьей, весь петербургский свет в трауре. Сигнал – и высокая черная колесница, запряженная шестеркой покрытых черными попонами лошадей, медленно поползла по улице, которую позже назовут Невским проспектом.