– Я видел, как он пришел, – вставил официант.
– Ну, а тут веселятся, поют, вот и он развеселился.
– Да, он был весел, это точно, – сказал я. – Прямо-таки порхал от стола к столу.
Управляющий продолжил с беспощадной испанской логикой:
– Вот к чему приводит пьяное веселье в сочетании со слабой грудью.
– Не нравится мне эта история, – пробормотал я.
– Понимаете, – продолжал управляющий, – это так странно. Его веселость столкнулась с суровостью войны, как мотылек…
– Да уж, мотылек, – покачал головой я. – Типичный мотылек.
– Я не шучу, – посерьезнел управляющий. – Понимаете? Как мотылек с танком.
Сравнение очень понравилось ему самому. Давала себя знать столь свойственная испанцам тяга к метафизике.
– Выпейте за счет заведения, – предложил он. – Вы должны написать об этом рассказ.
Я вспомнил человека с распылителем: серые восковые руки широко раскинуты, серое восковое лицо, согнутая в колене нога… Он действительно чем-то напоминал мотылька, хотя не то чтобы очень. Но и на человека он был не сильно похож. Скорее он походил на мертвого воробья.
– Спасибо. Я бы выпил джина с хинным швепсом, – сказал я.
– Вы должны написать об этом рассказ, – повторил управляющий. – Вот, прошу: за удачу!
– За удачу, – поднял стакан я. – А знаете, та девушка-англичанка вчера сказала мне, что я не должен об этом писать. Что это навредит общему делу.
– Чушь какая, – возмутился управляющий. – Это же очень интересно и важно: ложно понятая веселость вступает в конфликт с непробиваемой серьезностью, к которой здесь всегда склонны. По мне, так это самое необычное и самое интересное из того, что я видел за последнее время. Вы должны об этом написать.
– Ладно, – согласился я. – Напишу. Дети у него были?
– Нет, – ответил он. – Я спрашивал у полицейских. Но вы должны обязательно написать этот рассказ и назвать его «Мотылек и танк». Это очень изящное название. Очень литературное.
– Хорошо, – кивнул я. – Конечно. Так и назовем – «Мотылек и танк».
Я сел прямо там, в выметенном, вымытом и только что проветренном зале, ясным приветливым утром, с моим старым другом управляющим, который был весьма рад приобщиться к литературному труду, сделал глоток джина с тоником и, глядя в заваленное мешками с песком окно, представил себе его жену, стоящую на коленях и взывающую: «Педро! Педро, кто сделал это с тобой, Педро?» И подумал, что полиция, даже если бы знала имя человека, спустившего курок, никогда бы ей его не назвала.
(1938)
Перевод И. Дорониной
Ночь перед боем
В то время мы работали в развороченном снарядами доме, который выходил на мадридский парк Каса-дель-Кампо. Внизу, под нами, шел бой. Можно было видеть, как он катится вперед и взбирается на холмы, можно было ощутить его запах, почувствовать вкус его пыли на губах, а его звуки сливались в общий грохот словно бы сорвавшегося и несущегося с горы гигантского листа железа: то усиливающаяся, то стихающая пулеметная стрельба, сквозь которую прорывались орудийные залпы, шипучий гул снарядов, выпущенных из стволов расположенной позади нас артиллерийской батареи, потом – глухое уханье их разрывов и следом – накатывающие облака желтой пыли. Но все это происходило слишком далеко, чтобы мы могли это хорошо заснять. Мы пытались работать ближе, но снайперы засекали камеру и вели по ней прицельный огонь, так что снимать было невозможно.
Большая камера представляла собой наше самое ценное имущество, и если бы она оказалась повреждена, нашей работе пришел бы конец. Мы снимали фильм практически без денег, все, что было, ушло на пленку и камеры. Поэтому мы не могли себе позволить тратить пленку впустую и берегли камеры как зеницу ока.
Накануне снайперы выбили нас с места, откуда было удобно снимать, и мне пришлось отходить ползком, отталкиваясь локтями, прижимая маленькую камеру к животу и стараясь держать голову ниже плеч, а пули цокали о стену над моей спиной, и дважды меня осыпало осколками кирпича.
Наши самые мощные атаки, бог знает почему, начинались в полдень, когда солнце светило фашистам в спину, а нам прямо в объективы, которые начинали бликовать, как зеркала гелиографа, и вызывали на себя огонь марокканцев. Те всё знали о гелиографах и офицерских биноклях еще со времен Рифской войны, и если бы вы захотели, чтобы снайпер снял вас с первого выстрела, вам только и нужно было бы что поднести к глазам офицерский бинокль без козырьков на линзах. Стрелять они тоже умели, так что из-за них у меня весь день сохло во рту.
В полдень мы переместились в дом. Работать там было очень удобно, на балконе мы устроили из сломанных решетчатых ставней что-то вроде жалюзи для камеры; но, как я уже сказал, снимать оттуда было слишком далеко.
Это не было слишком далеко, чтобы снять поросший соснами склон холма, озеро и силуэты фермерских построек, которые то и дело исчезали в клубах каменной пыли, поднимавшейся после попадания в них мощных снарядов, или фонтаны дыма и земли, взметавшиеся на гребне холма, когда гудящие бомбардировщики сбрасывали над ним свой груз. Но танки с расстояния восьмисот-тысячи ярдов выглядели как бурые жучки, шнырявшие среди деревьев и плевавшиеся крохотными вспышками, а люди за ними казались игрушечными солдатиками, которые лежали плашмя на земле, потом поднимались, бежали, пригнувшись, потом останавливались и падали снова, некоторые так и оставались лежать, усеивая собой склон, а танки шли дальше. Тем не менее мы надеялись получить общую панораму боя. У нас уже было много крупных планов, мы рассчитывали, если повезет, снять и другие, так что вкупе с составляющими панораму боя фонтанами земли, разрывами шрапнели, плывущими клубами дыма и пыли, подсвеченными желтыми вспышками, и распускающимися белыми бутонами от взрывов ручных гранат должно было получиться то, что нам нужно.
Поэтому, когда света стало недостаточно, мы спустили вниз по лестнице большую камеру, сняли с треноги, разделили поклажу на троих и по одному, с интервалами рванули через разрушенный угол дома на Пасео Росалес под укрытие каменной стены конюшен старых казарм Монтана. Это оказалось отличным местом для работы, и мы приободрились. Однако, уверяя друг друга, что отсюда расстояние для съемки будет достаточно близким, мы сильно лукавили.
– Давайте зайдем к Чикоте, – предложил я, когда мы уже поднимались в горку к отелю «Флорида».
Но им нужно было чинить камеру, менять пленку и консервировать уже отснятую, поэтому я пошел один. В Испании тогда редко удавалось побыть одному, так что для разнообразия это было даже неплохо.
Направляясь по Гран-Виа к бару Чикоте в апрельских сумерках, я пребывал в хорошем настроении, был бодр и взволнован. Мы на совесть потрудились, и мне хорошо думалось. Впрочем, пока я шел по улице, мое приподнятое настроение улетучилось. Теперь, когда я остался один и больше не было возбуждения от опасности, мне стало очевидно, что находились мы слишком далеко и что – дураку ясно – наступление потерпело фиаско. Я знал это весь день, но так часто обманываешь себя, поддавшись надеждам и оптимизму. Теперь же, вспоминая минувший день, я понимал, что это была лишь еще одна кровавая баня вроде Соммы. Народная армия наконец перешла в наступление. Но это было наступление такого рода, которое могло окончиться лишь одним: самоуничтожением. И, сопоставив в уме то, что я видел в течение дня и что слышал раньше, я почувствовал себя отвратительно.
В чаду и непрерывном гомоне бара Чикоте я сознавал, что наступление провалилось, еще острее я осознал это, выпив первый стакан у людной стойки. Когда все вокруг хорошо и только у тебя дурное настроение, выпивка может взбодрить. Но когда вокруг дела по-настоящему плохи, а ты вроде в порядке, выпивка лишь делает это более очевидным. В баре Чикоте было так тесно, что приходилось локтем расчищать себе пространство, чтобы поднести стакан ко рту. Не успел я сделать хороший глоток, как кто-то толкнул меня так, что я расплескал часть своего виски с содовой. Я сердито оглянулся, и человек, толкнувший меня, рассмеялся.
– Привет, Рыбья Морда, – сказал он.
– Привет, Козел.
– Пойдем за столик, – предложил он. – Ну и видок у тебя был, когда я тебя толкнул.
– Откуда это ты такой явился? – поинтересовался я.
Его кожаная куртка была грязной и засаленной, глаза провалились, и он явно давно не брился. На боку у него висел огромный автоматический кольт, который на моей памяти принадлежал трем другим людям и к которому мы вечно пытались достать патроны. Мужчина был очень высок, лицо его закоптилось от дыма и было измазано машинным маслом. На голове – кожаный шлем с толстым кожаным валиком вдоль макушки и по краям.
– Откуда ты теперь?
– Из Каса-дель-Кампо, – произнес он насмешливо, нараспев, как, бывало, посыльный в вестибюле одного новоорлеанского отеля выкрикивал фамилии постояльцев, потом это стало у нас шуткой для своих.
– Вон места за столиком освобождаются, – показал я, увидев, что двое солдат со своими девушками собираются уходить. – Пойдем сядем.
Мы расположились за столиком в центре зала, и, когда он поднял свой стакан, я обратил внимание на его руки: в них глубоко въелась смазка, а развилки между большими и указательными пальцами были черны, как графит, от пулеметных выхлопов. Та, в которой он держал стакан, дрожала.
– Ты посмотри на них. – Он вытянул другую руку. Она тоже дрожала. – Что одна, что другая, – протянул он так же шутливо. Потом, уже серьезно, спросил: – Ты там был?
– Мы это снимаем.
– Удается?
– Не очень.
– Нас видели?
– Где?
– Мы ферму штурмовали. Сегодня в три двадцать пять.