Более высокий обратился ко мне на французском: «Вы видели французского товарища, который только что здесь прошел? – спросил он. – Товарища со скатанным одеялом, которое он носил, как патронташ? Товарища лет сорока пяти? Вы видели товарища, который шел со стороны фронта?»
– Нет, – ответил я. – Не видел я такого товарища.
Он на мгновение остановил на мне взгляд, и я заметил, что глаза у него серо-желтые и не моргают.
– Спасибо вам, товарищ, – ответил он на своем странном французском и заговорил со своим спутником на языке, которого я не понимал. Потом они поднялись выше, на самый гребень, чтобы оттуда разглядеть все лощины.
– Вот это настоящие русские лица, – прокомментировал экстремадурец.
– Заткнись! – бросил я, наблюдая за двумя мужчинами в кожаных пальто. Они стояли, не обращая внимания на стрельбу, пристально оглядывая пересеченную местность между гребнем и рекой.
Внезапно один увидел человека, которого искал, и указал второму. Они сорвались с места, как гончие. Один направился вперед, другой сделал крюк, словно собирался отрезать кому-то отступление. Этот второй на бегу вытащил револьвер и выставил перед собой.
– И как тебе это нравится? – спросил экстремадурец.
– Не больше, чем тебе.
За более низким хребтом грохнул «маузер». Потом еще и еще, не менее десятка раз. Вероятно, они открыли огонь с очень уж большого расстояния. Возникла пауза, за которой последовал одиночный выстрел.
Экстремадурец мрачно глянул на меня, но ничего не сказал. Я подумал, что было бы гораздо проще, если прямо сейчас начался бы артобстрел. Но он не начался.
Двое в кожанках и кепках появились вновь, направились к естественному проходу в более низком хребте, шагая бок о бок, чуть согнув колени, напоминая двуногих животных, спускающихся по крутому склону. Они подошли к проходу одновременно с грохочущим танком и отступили в сторону, давая ему проехать.
Танки и в этот день не одержали победу, и механики-водители в кожаных шлемах – теперь под защитой гребня ехали танки с открытыми люками, – смотрели прямо перед собой, совсем как футболисты, которых вывели из игры за трусость.
Двое мужчин с плоскими лицами в кожанках стояли неподалеку от нас, дожидаясь, пока проедет танк.
– Вы нашли товарища, которого искали? – спросил я более высокого на французском.
– Да, товарищ. Спасибо вам, – ответил он и внимательно меня оглядел.
– Что он говорит? – спросил экстремадурец.
– Он говорит, что они нашли товарища, которого искали, – ответил я. Экстремадурец промолчал.
Мы все это утро провели там, откуда ушел француз средних лет. Нас окружали пыль, дым, шум, раны, смерть, страх смерти, храбрость, трусость, безумие и неудача захлебнувшейся атаки. Мы побывали на том вспаханном поле, которое человеку не пересечь живым. Мы падали и лежали, вжимаясь в землю, защищали голову, руками делая насыпь из земли и вдавливаясь в нее подбородком, ожидая приказа подняться по склону, по которому ни один человек не мог подняться живым.
Мы побывали среди тех, кто лежал, ожидая танков, которые не пришли; ожидая под пронзительным визгом летящих снарядов и оглушающим грохотом их разрывов; металл и земля разлетались как брызги грязевого фонтана; и над головой с посвистом летели и летели пули. Мы знали, каково оно, это ожидание. Они продвинулись вперед, насколько возможно. Когда пришел приказ продвигаться дальше, выполнить его и остаться в живых было уже невозможно.
Мы пробыли все утро в том месте, откуда ушел француз средних лет. Я понимал, как человек мог внезапно осознать, что это глупо, умереть в захлебнувшейся атаке, осознать совершенно ясно, как это бывает только перед смертью; увидеть всю безнадежность этой атаки; весь ее идиотизм, увидеть, какая она на самом деле, а потому просто встать и уйти, как сделал этот француз. Он ушел не потому, что струсил, просто увидел все очень ясно и отчетливо, внезапно осознал, что должен уйти, осознал, что ничего другого ему просто не остается.
Француз с достоинством вышел из атаки, и я понимал его как человек. Но он оставался солдатом. И эти люди, которые контролировали поле боя, выследили его. И смерть, от которой он ушел, догнала его, когда он, перевалив через гребень и найдя защиту от пуль и снарядов, шел к реке.
– И это, – экстремадурец мотнул головой в сторону военной полиции.
– Война, – ответил я. – На войне необходимо поддерживать дисциплину.
– И мы должны умирать, чтобы жить при такой дисциплине?
– Без дисциплины все умрут еще быстрее.
– Дисциплина бывает разного рода, – покачал головой экстремадурец. – Послушай меня. В феврале мы стояли здесь, где стоим сейчас, и фашисты атаковали. Они сбросили нас с холмов, которые вы, интернационалисты, пытались захватить сегодня и не смогли. Мы отступили сюда, к этому гребню. Интернационалисты подошли и заняли позиции впереди.
– Это я знаю.
– Но ты не знаешь вот чего, – сердито продолжил он. – Парнишка из моей провинции испугался бомбардировки и прострелил себе руку, чтобы уйти с передовой. Потому что он боялся.
Другие солдаты тоже слушали. Некоторые кивали.
– Таких людей перевязывают и тут же возвращают в окопы, – говорил экстремадурец. – Это справедливо.
– Да, – согласился я. – Так и должно быть.
– Да, так и должно быть, – повторил мои слова экстремадурец. – Но этот парень выстрелил неудачно, раздробил кость, началось воспаление, и кисть ему ампутировали.
Солдаты закивали.
– Давай, выкладывай все, – вставил один.
– Может, об этом лучше не говорить, – возразил коротко стриженный, с щетиной на лице солдат, заявлявший, что он здесь командир.
– Мой долг – рассказать, – не согласился с ним экстремадурец.
Тот, который командовал, пожал плечами. «Мне это тоже не очень приятно. Валяй. Но нет у меня никакого желания это слушать».
– Парнишка оставался в госпитале, что в долине, с прошлого февраля, – экстремадурец заговорил вновь. – Некоторые из нас навещали его в госпитале. Там он всем нравился и старался всем помогать, насколько может помогать человек с одной рукой. Никто его не арестовывал. Никто ни о чем не предупреждал.
Солдат, который командовал, молча протянул мне еще одну кружку с вином. Все они слушали; так обычно слушают какую-то историю люди, не умеющие ни читать, ни писать.
– Вчера, ближе к вечеру, до того, как мы узнали, что начнется наступление, вчера, до заката солнца, когда мы все думали, что сегодняшний день ничем не будет отличаться от других, они привели его сюда из госпиталя. Мы готовили ужин, и они привели его сюда. Они пришли вчетвером. Наш парнишка, Пако, эти двое, которых ты только что видел, в кожанках и кепках, и офицер из бригады. Мы видели, как они все поднялись сюда по тропе, и мы видели, что руки у него не связаны, да и не создавалось впечатления, что он арестован.
Когда они подошли, мы все окружили Пако, говоря наперебой: «Привет, Пако. Как ты, Пако? Как дела, Пако. Старина, старина Пако?»
Он отвечал: «Все хорошо. Все хорошо, за исключением вот этого» – и показывал культю.
Пако сказал: «Это был трусливый и глупый поступок. Я сожалею о нем. Но я стараюсь помогать даже с одной рукой. Буду делать все, что смогу, во имя Республики».
– Да, – прервал экстремадурца один из солдат. – Он так и сказал. Я сам слышал.
– Мы говорили с ним, – продолжил экстремадурец, – и он говорил с нами. Люди в таких кожанках и с револьверами на войне – это дурной знак, совсем как люди с картами и биноклями. И все-таки мы думали, что они привели его повидаться с нами, и те из нас, кто не навещал его в госпитале, искренне радовались его появлению, и, как я и говорил, подошло время ужина, и вечер выдался ясным и теплым.
– Ветер поднялся только ночью, – вставил кто-то из солдат.
– Да, – кивнул экстремадурец, – а потом один из них спросил офицера на испанском: «Где то место?»
«Место, где ранило Пако?» – спросил офицер.
– Я ответил ему, – подал голос солдат, который командовал. – Показал ему то место. Оно рядом с тобой.