– Чувствую, – Нонна положила Филе голову на грудь.
Ее черные волосы были всегда словно свалявшиеся, и к вечеру – как заспанные.
Под утро Филипп попросил:
– Объясни мне, зачем ты пошла к Лидке?
– Я знала, что ничего там не получится. И была спокойна. Меня часом тянет к разврату. Я посещала нудистов, якшалась с маньяком-расчленителем. Маньяк меня в своем гараже думал обескуражить бензопилами, но не расчленил. В среде нудистов, откаблучивающих голышом, я одна осмелилась танцевать в одежде. Они меня попросили уйти, не омрачать им празднование.
– Почему ты тогда убежала от меня ночью?
– Я не намерена страдать.
– Что же ты делала? Разве не страдала? У Лехи?
– У Лехи? Нет. Для чего у него страдать?
– Почему же со мной обязательно придется страдать?
– Что же с тобой можно еще предпринять?
– Быть счастливой.
– Ага, конечно! – возмутилась Нонна.
– Тебя такая будущность возмущает?
– Да!
– Почему?
– Меня раздражает твое представление о счастье.
– Ты знаешь мое представление о счастье?
– Меня раздражает, что у тебя вообще о нем имеется представление.
– И мое представление о счастье вынуждает тебя страдать?
– Потому что ты явился с гитаркой, принялся петь. И стал навязывать мне свое представление о счастье. Ладно бы представление – ты само счастье вздумал всовывать. Как ты не опасаешься? Лехе – навязывать счастье. За такое могут прихлопнуть.
– Почему ты плакала?
– Оттого и плакала, от твоего счастья.
– Почему ты вчера пошла со мной?
– Ты сам пришел за мной. Я поняла, что ты не отвяжешься.
– Ты угадала.
– Мне надо идти.
Нонна стала собирать свои вещи, разбросанные небрежно по ковру. Длинные руки делали ее наклоны легкими.
– Хорошо, – тягостно смирился Филя. – Только, умоляю, не ходи больше к жуткой Лидке. Я надеюсь, не пойдешь?
– Очень надо. Слишком жирно для нее. Я правда не актриса, чтобы на нее горбатиться. Я свои деньги до копейки забираю, ни с кем не поделюсь.
– Намекаешь, что я тебе должен?
– Такого ты обо мне мнения? Я предполагала! Конечно, задолжал. Но столько, что так легко не расплатишься, запросто так от меня не отвертишься! Тебе предстоит долго со мной расплачиваться! – Голос Нонны понизился и загрубел.
– Вот и славно. На рассрочку согласен. Ты придешь сегодня?
– Я уже сказала: так просто ты от меня не отмахнешься, – повторила яростно Нонна.
5
В Москве Нонна имела ненадежный, но все-таки заслуженный кров. Она живала у своей наставницы по флористике в двухкомнатной квартире на Мичуринском проспекте. Нонна неспособна была стабильно работать в цветочном салоне, но иногда совершала с цветами чудеса, граничащие с нелепицей. Когда наставница сажала ее продавать цветы, Нонна изводила товар, делала странные букеты. Иной ее букет приносил вдруг солидную прибыль. Но чаще букет увядал некупленный, а товар оставался испорченным. Тогда наставница прогоняла Нонну на четыре стороны. Но когда Нонна, поскитавшись, возвращалась, наставница всегда пускала ее, сажала опять в салоне. То есть крепко верила в ее талант. Дело в том, что без Нонны цветочный салон «Нина» (по имени хозяйки) превратился бы сразу в обыкновенный магазин. Букеты Нонны, пускай некупленные и подвядшие, преображали заведение Нины Андреевны в странноватую цветочную галерею. Некоторые работы, сделанные Нонной из сухих невянущих цветов, составляли постоянную ее экспозицию. Влиял такой статус на ценовую политику – и штучные цветы шли подороже.
Нину Андреевну удивляло, что сама Нонна совсем не напоминала художницу. Одевалась шаляй-валяй, если порывалась приодеться, то лучше б не порывалась. Букеты выходили необыкновенные у нее как бы случайно. Нонна составляла их то с брезгливым раздражением, то с рассеянным безразличием, будто бы готовила из них невкусный обед. И составлялось у нее надломленное, покривленное. Но дивное.
Нина Андреевна не всегда занималась цветами. Получила художественное образование. Писала натюрморты с постоянной мыслью о Ван Гоге, любимом художнике. Но, когда с ней распрощался муж, разуверилась в своем призвании к большому искусству, занялась живыми цветами, начала с цветочного киоска, потом открыла цветочный салон.
Еще в бытность художницей Нина Андреевна обучилась пить водку. Вечерами она ее употребляла исправно. Граница между живыми цветами и нарисованными размывалась. Когда Нина Андреевна выпивала, она делалась ласковой. Обещала Нонне, что начнет теперь писать ее букеты маслом на холсте, акварелью на бумаге и т. д. Уверяла о себе, что обладает достаточным мастерством. Но, зная – как, разве что смутно догадывалась раньше, что – надо писать. В средние века бытовала четкая символика. Например, лимон на столе символизировал бренность бытия, морская раковина – чувственную любовь. Тогдашним живописцам поэтому легче было мыслить одновременно предметно и мистично, создавать выдающиеся – тоже в прямом и переносном смысле – из полотна, натюрморты. Сымитировать старинный способ творческого освоения можно, но воспроизвести вживе – нет, требуется новая предметная символика. Мы же располагаем совершенным предметным хаосом. Но хаос имеет свои законы, свои символы. На эти новые законы и символы чутье ни у кого иной, как у Нонны. Откуда оно взялось – загадка. Но чутье очевидно. Явлено – в ее нелепых и дивных букетах. Которые безотлагательно, начиная с завтрашнего утра, примется писать на полотнах Нина Андреевна.
К сожалению, в действительности атрибутивное противоречие между творческими подходами Нины Андреевны и Нонны и посредством спиртного не размывалось. Обыкновенно Нонна работала так: сплетала из обычных здешних цветов в непредсказуемом их сочетании один гигантский, тугой, нездешний, прекрасный на грани чудовищности цветок. «Уродливое может быть прекрасным. Миловидное – никогда», – уверял Поль Гоген. Нина Андреевна не могла совсем избавиться от миловидности в своих натюрмортах; даже на грани белой горячки не получалось. А Нонна захотела бы, не смогла добиться миловидности ни в своей внешности, ни в букетах.
Ночью Нина Андреевна мучительно трезвела. Кричала от этой муки.
Завтрашнее утро оборачивалась для Нонны руганью, растерзанием ее букетов и новым изгнанием. Вскоре же Нина Андреевна принимала ее опять почти нежно.
И нынче Нина Андреевна встретила Нонну ласково. Усадила обедать. Она пересаливала блюда безжалостно. Нонна, разумеется, терпела, съедала дочиста.
Вся квартира Нины Андреевны была словно бы пересоленной и пережаренной, вещи в ней давно дошли до изнурения. Партии свежих цветов, например, тюльпанов или хризантем, ярчели здесь, как стаи юркой рыбешки в мрачных, покрытых илом каютах потерпевшего век назад крушение корабля. Зато сколько былой жизни ощущалось в утопленных в безбытии вещах! В комнате в серванте под пушистой мышиного цвета пылью, которой коснись – и свежие пузырики, кажется, взовьются, – стояли тонкие разноцветные рюмки и позолоченные бокалы. Они были забыты под пылью, как клад. Пила Нина Андреевна из скупого граненого стакана. Бытование во второй комнате Нонны представлялось призрачным в том, что нисколько не повреждало слоя мышиной пыли. Тяжелая на живых цветах рука Нонны, на домашней пыли становилась бесплотной.
Нина уютственно присела рядом с Нонной, доедающей подгоревшую и пересоленную картошку, такую же рыбу, – потолковать:
– Как с порноиндустрией? Не заладилось?
– Нет.
– Странно. Ты вроде из пролетарской среды.
– При чем тут наша среда?
– Порноиндустрия все равно ведь индустрия. Фабричный уклад, классовая сознательность, ударный труд, заводская закалка… – подслеповато щурилась в очки Нина.