– И вы думаете, что он умрет? Нет, нет, я не хочу, чтобы он умирал!
Дюгесклен не отвечал. Он стоял неподвижно, глядя в землю, со смущенным и мрачным видом.
Посреди этой поразительной сцены спор, заглушавший отдаленный шум осады, послышался у входа в палатку и стал печальным контрастом торжественному безмолвию вокруг Жераля.
– Черт возьми, мужики! – дерзко говорил кто-то, в ком по гасконскому произношению тотчас можно было признать Маленького Бискайца.– Пропустите ли вы меня? Клянусь кинжалом, разве вы не видите, что я несу раненого? Если ваш преподобный отец есть вместе и телесный врач, то разве не обязан он служить каждому?
Но тщетно задерживали Маленького Бискайца: он вдруг появился в шалаше, неся на плечах товарища, в полном вооружении живодеров. Он вошел с решимостью и, прежде чем присутствующие, погруженные в мрачные думы, могли помешать ему, сбросил свою ношу к самым ногам трубадура. Это был Проповедник, бледный, с непокрытой головой, раненный в плечо.
При виде такой дерзости Дюгесклен вдруг перешел от горести к гневу.
– Несчастный висельник! – вскричал он, скрежеща зубами.– Зачем ты пришел сюда? Вон сию минуту и вынеси эту околевшую собаку, или…
– Клянусь покорностью моей вам, капитан! – отвечал Маленький Бискаец с большой отвагой, отирая пот с лица полой грубого плаща.– То, что я принес, не околевшая собака, а бедный живой христианин. Что же касается вашего приказания унести его с собой,– черт возьми! – так это легче сказать, чем исполнить, я вывихнул себе все суставы, перенося его сюда от бойницы! Кроме того, Проповедник и я хотим непременно узнать мнение этого почтенного монаха о дыре, сделанной дьявольской стрелой в плече моего друга.
– Мерзавец! Если ты не уберешься…
– Мессир! – прервал его Жераль умирающим голосом.– Неужели вы забыли, что в страданиях и на одре смерти все люди равны? Этот несчастный ранен подобно мне, и подобно мне имеет право на помощь и сострадание.
Отец Николай принялся было исследовать рану Годфруа, который, ослабев от потери крови, стонал едва слышно.
– Хорошо, быть тому,– сказал Дюгесклен.– Но по крайней мере пусть этот мерзавец избавит нас от своего присутствия.
– О нет, сделайте одолжение,– сказал Гасконец со своим обычным бесстыдством, расстегивая кирасу товарища.– Надо вам знать, мессир, что мой приятель Проповедник еще вчера предчувствовал свою смерть и назначил меня наследником некоторых грамот, бумаг и кошелька с золотом, который носит под кирасой. Что касается до грамот и бумаг, то я к ним не слишком лаком, а кошелек – дело другое. Недавно, когда я увидел, как пронзила его чудеснейшая в своем роде стрела в локоть длиною, то сказал ему: «А ты скоро отправишься на небо или в ад, смотря по твоим заслугам. Не забудь же, что я твой наследник, и оставь мне свое наследство»; но, как он ни ослабел от потери крови, а заметался хуже сумасшедшего: забормотал что-то о священниках и о врачах, так что я подумал, что в нем осталась еще какая-нибудь надежда на спасение тела или души – в чем сильно сомневаюсь, потому что душа его столь же черна, как тело изнурено. Я не хотел оставить его на поле сражения, где какой-нибудь бродяга отнял бы у него все достояние, а решил тащить сюда, чтобы ваш почтенный монах – врач душевный и телесный – посмотрел, что с ним делать… Ну-с, почтеннейший отец, что вы скажете об этой ране?
В продолжение этого рассказа, произнесенного без остановки, Маленький Бискаец успел снять верхние доспехи Годфруа и обнажить глубокую рану. Отец Николай рассматривал ее непродолжительно и, подняв глаза к небу, печально сказал:
– Сын мой, товарищу твоему не нужно ничего, кроме молитв.
Маленький Бискаец выслушал эти слова с необыкновенным равнодушием.
– Ну что, брат, не правду ли говорил я тебе? – с живостью вскричал он, обращаясь к умирающему.– Ведь не без причины же я счел тебя угадчиком! Неужели ты, черт возьми, и теперь затруднишься уступить мне свое наследство? Экий дрянной товарищ! Ему, кажется, приятнее было бы, чтобы имущество его попало в руки какого-нибудь дурня живодера, чем в руки товарища, который любит его от всей души!
Говоря таким образом, он засунул руку за нагрудник Проповедника из буйволовой кожи и с торжествующим видом вытащил оттуда связку бумаг, завернутых в кожу, и довольно толстую кису. Фламандец, видя, что у него отняли его сокровище, вдруг опамятовался и пролепетал, мечась по земле:
– По крайней мере, Маленький Бискаец, не забудь Шаларское аббатство… капитана Бурю…
– Черт возьми! Умирай спокойно, камрад.
– Шаларское аббатство! – повторила Валерия, содрогнувшись.
– Капитан Буря! – прибавил Жераль, сильно взволнованный.
Проповедник приподнялся медленно и облокотился на руку. Маленький Бискаец бросил к ногам его пакет с бумагами и пересчитывал золото, заключавшееся в кошельке.
– Разве кто-нибудь из вас,– спросил фламандец с обычной важностью,– слыхал о разграблении Шаларского аббатства, когда был похищен ребенок предводителем Белой роты, называвшимся у нас капитаном Бурей?
– Шаларское аббатство! – вскричала девица де Латур.– Это тот самый монастырь, где воспитывался мой двоюродный брат Гийом де Латур, который пропал без вести шестнадцать лет назад.
– Капитан Буря,– вскричал Жераль,– был не кто иной, как Готье де Монтагю, мой храбрый и благородный отец! Говорили, что солдаты дали ему это прозвище за его буйную храбрость в битвах. Увы! Я видел его совершенно переменившимся!
За этим признанием последовало глубокое молчание.
– Мессир,– сказал наконец Годфруа, видимо встревоженный,– напрягите хорошенько свою память: не знаете ли вы, были ли у вашего отца еще другие дети, кроме вас? Знавали ли вы свою матушку? Можете ли вспомнить о своем детстве?
– Я никогда не знал матери,– отвечал трубадур печальным голосом.– Мне сказывали, что она умерла вскоре после моего рождения. У меня не было ни братьев, ни сестер, ни других каких-нибудь родственников, кроме старого воина, который любил меня как сына. Я несколько раз спрашивал его о своем семействе, но он всегда отвечал мне грубо и уклончиво, что он моя единственная опора, как я – единственное счастье его на земле, и я уже не смел возобновлять неприятных для него разговоров! Что же касается моих воспоминаний, мне как будто иногда мерещится какая-то ужасная, кровавая драма, которой еще в детстве я был свидетелем…
– Постойте, постойте! – вскричал Проповедник, вдруг с необыкновенным усилием встав с земли и, окровавленный, подходя к менестрелю.– Не помните ли вы комнаты, обитой позолоченной кожей? Помните ли мертвую женщину, распростертую у ваших ног, ужасные крики, стук оружия, подобный тому, какой раздается теперь вокруг Монбрёнского замка, наконец, закованного, подобно мне, в железо мужчину? Этот человек взял вас на руки, вас, бедного маленького ребенка, и улыбнулся вам вот так…
В то же время дикое и резко очерченное лицо фламандца искривилось в судорожную улыбку. Жераль невольно отвернул голову.
– Странно! – сказал он минуту спустя.– Этот человек воскрешает в моей памяти ужасные картины, которые я до сих пор считал порождением моей фантазии… Да, да, я видел эту страшную улыбку и мертвую женщину, я слышал эти крики… Но где и когда – не знаю!
Жераль замолчал на минуту, и на лице его отразилось глубокое раздумье.
– Да,– продолжал он медленно,– мне кажется, что в эту торжественную минуту, самые отдаленные времена сближаются с настоящим… После шумной сцены я опомнился на руках какого-то сильного воина, потом почувствовал галоп горячей лошади… Еще позднее, я очутился один-одинешенек у какой-то старушки, которая заботилась обо мне, в скромном домике, выстроенном в прелестной местности. Еще позже я увидел моего отца, капитана Монтагю, путешествовал с ним, сидя на крестце его лошади, и мы приехали в новую, незнакомую страну. Это было в Гаскони, в нескольких милях от Тулузы. Там я жил в бедности и безвестности, с превосходным человеком, которого считал отцом.
– Вы не были его сыном,– грубо возразил Проповедник.– Никто никогда не знавал за капитаном Бурею, или сиром де Монтагю, ни жены, ни детей. Конечно, он не хотел открыть этого вам, опасаясь, что вы станете меньше любить его, а он, я в том уверен, любил вас от души. Мы, старые солдаты без семьи и без друзей, обычно таковы. Вот хоть бы я, меня считают бесчувственным волком, а я любил бы вас так же. Вы были так милы, так прелестны!.. Ну да что теперь вспоминать об этом! Знайте, молодой человек, что я имел поручение к вашему воспитателю, но ненависть и ревность к нему не дозволяли мне исполнить свою обязанность – и вы стали жертвой этой ненависти! Всю жизнь раскаивался я в своем проступке и теперь, умирая, прошу у вас прощения.
– Не знаю, какое зло ты сделал мне, друг мой,– с кротостью отвечал Жераль,– но, во всяком случае, прощаю тебе от всего сердца.
– Благодарю,– прошептал Годфруа, который слабел все больше и больше,– возьмите эти бумаги, они принадлежат вам… Прощайте, не проклинайте моей памяти.
Энергия, до тех пор поддерживавшая Проповедника, вдруг покинула его, он зашатался и мертвый рухнул на землю.
Не устрашенная этим мрачным событием, Валерия де Латур, с величайшим вниманием и беспокойством слушавшая весь разговор, схватила связку пергаментных свитков, быстро сорвала с них обертку и бегло прочла скрытые под нею бумаги. Потом она подошла к трубадуру, стала перед ним на колени и вскричала с восторгом:
– Приветствую вас, Гийом де Латур, мой благородный родственник, повелитель и господин!
– Гийом де Латур? – повторил менестрель.– Я – Гийом де Латур?
Дюгесклен и старый монах также преклонили колени.
– Это перст Божий,– сказал монах торжественным голосом.– Преклонимся пред благостью Господней.
– Это перст Божий! – повторил Дюгесклен.
И все преклонили колени для молитвы между трупом и умирающим.
– Вот сто тридцать семь золотых монет, которые я заработал так легко! – сказал тихо Маленький Бискаец.– А вот и еще барыш: мне уже не нужно отправляться в Шаларское аббатство. Да упокоит Господь душу твою, храбрый Проповедник!
V
В продолжение описанной нами сцены окрестности Монбрёнского замка представляли ужасное и вместе с тем великолепное зрелище. Хотя в ту эпоху битвы были не столь шумны, как в наше время, они, однако, были не менее кровавы, не менее беспощадны, и уже изрядное число убитых и раненых с обеих сторон свидетельствовало о ярости наступления и защиты.
Осаждающие образовали обширную стену вооруженных людей на внешнем валу. Палисады и барьеры были срублены топорами, и стрелки, расположась за возвышениями и подвижными брустверами, беспрестанно стреляли во всякого, кто только показывался на стене замка. В воздухе летали тучи стрел и камней, свистя, перекрещивались во всех направлениях. Повсюду раздавались воинские кличи различных отрядов: «Монбрён! Монбрён!» – «Копья вперед!» – «Святой Элуа за аббата!» – «Монжуа! Святой Дионисий!», и изредка эти клики заглушались самым грозным из всех: «Гесклен! Богоматерь Гескленская!» Звуки труб и хвастливые вызовы сражающихся еще больше увеличивали оглушающий шум. Яркое солнце освещало панораму, и лучи его отражались на блестящем вооружении и щитах воинов.
Осадная армия разделилась на два отряда – по тогдашним законам военной науки, чтобы атакой в двух различных пунктах в одно время ослабить силы осажденных. Живодеры и вассалы Солиньякского монастыря, под начальством Доброго Копья – потому что сир де Нексон согласился быть только вторым начальником,– обратились к калитке замка. Эта точка, хотя весьма крепкая, привлекла к себе внимание Доброго Копья. Не удостаивая нападением маленькую соседнюю дверь, охраняемую небольшим отрядом стрелков и копьеносцев, не опасных на этом уединенном посту, он приказал своим подчиненным и вассалам аббатства притащить огромное количество фашин, древесных пней и других материалов. Приказание его было исполнено, несмотря на град стрел, которыми воины Монбрёна осыпали работавших. В соседнем лесу срубали целые деревья, тащили их на место действия с листьями и ветвями и бросали в ров с кусками дерна и камнями, чтобы заполнить ров. Вода в этом месте казалась особенно глубокой, и осажденные со своих башен осыпали осаждавших грубыми насмешками. Но Доброе Копье недаром бродил так долго вокруг Монбрёнского замка. Он знал, что как раз здесь-то ров очень неглубок и ему будет всего легче исполнить свое намерение. Поэтому он беспрестанно поощрял подчиненных словами и примером. Сир де Нексон поступал точно так же, и скоро плотина показалась из-под воды. Нетерпеливый Анри Доброе Копье уже вычислял в уме минуту, когда можно будет приставить лестницу к неприступным стенам Монбрёна.