– Когда-нибудь позже я вам расскажу о ней, – тихо пообещал полковник. – Верите ли, мы вместе уже восемь лет, а я всё ещё не могу поверить в то, что она моя жена, в то, что именно мне выпало счастье быть с нею…
Подошедший Филимон шёпотом доложил:
– Потолковал я с нашим попутчиком. Думаю, с его стороны опасности для нас нет, хоть он и большевик. Родом они со ставропольщины, крестьяне, но хозяйство у них худое. По всему видать, работники из них ледащие, а то бы на такой-то земле жили как у Христа за пазухой. Офицеров и дворян ненавидят люто. Эксплуататоры, говорят, кровь трудящихся пьют, говорят. А сами, по всему видать, не из тех, кто с сошкой, а кому – лишь бы с ложкой!
– Какой же я эксплуататор, – усмехнулся Северьянов, – если у меня все предки, включая отца, землю в поте лица пахали… Чёрт возьми, ведь осатанеть же можно от этой глупости!
– Да не принимайте к сердцу, ваше благородие. Дурни они, замороченные. Ничего, глядишь, образумятся… Энто, ваше благородие, от войны всё. Когда б не энта война, так разве ж очумел бы наш брат так? Всё окопы доняли… А в окопах их вроде как енералы и офицеры держали, вот, они и злобствуют, не разбирая правых и виноватых. Время нужно, чтобы эти раны теперь зализать, мир нужён. А вы, вот, ваше благородие, на Дон спешите, а ведь там енералы за войну ратуют. До победного конца! За верность союзникам, в рот им дышло! А народ от войны устал и потому за большевиками идёт, что они ему мир сулят. Вот, сказали бы ваши енералы, что, мол, замиряемся…
– Всё, Филька, – Северьянов болезненно поморщился. – Не хватало только ещё мне от тебя политическую лекцию выслушивать! Все-то политиками стали, все знают, что делать, а Россия разваливается, а Россию враг топчет.
– Я вам, ваше благородие, не про политику, – покачал головой Филька. – Я вам про то, о чём наш брат страждет, стало быть, народ. Нешто вам это знать не надобно? Ведь вы же с народом воевать хотите, а с ним не воевать надобно, а общий язык искать!
– С кем искать общий язык?! – лицо полковника побагровело. – С Ермохами?
– Ваше благородие, при чем здесь Ермохи? Вы подумайте, мы с вами всю войну прошли и с полуслова друг друга понимали, а теперь что коса на камень находит! А я ли вам враг? Я большевиков не люблю. Повидал их и добра от них не жду. Но а вы-то что хотите? Свергнуть большевиков? А дальше? Продолжать войну? Данке шот, так герман поганый говорит! Ведь энто она, проклятущая, нас доняла! Из-за неё раздор! Мир надобен, Юрий Константинович! Когда бы ваши енералы на мир пошли да землю нам дали, так и я б ваш был! И все, все!
– Землю только власть дать может, а власти у нас нет!
– Есть, большевистская.
– Самозваная!
– Но – власть!
– И ты, Филька, веришь их посулам?
– Не дюже верю, да ведь вы-то и того не сулите. И как же мне за вами идтить? Вы не серчайте, Юрий Константинович. Вы для меня навеки, что отец родной. Потому и болит у меня за вас душа.
– Я не сержусь, Филька, – отозвался Северьянов, но Вигель краем глаза заметил, что от волнения у полковника задрожали руки, и он поспешно спрятал их в карманы. – Но прошу тебя впредь этой темы больше не касаться. Вы ещё знать не знаете, что такое большевики. Думаете, это так! Игрушки! Такая власть, сякая – моя хата с краю! Ан нет-с! Не так всё! И очень скоро и ты, и все вы это поймёте. Да поздно будет… Вот, тогда поговорим, коли живы будем. А теперь довольно!
– Как прикажете, ваше благородие… Только вот, энтакая незадача выходит у нас: вроде как и твоя правда, и моя правда, и везде правда – а нигде её нет.
– Ты скажи лучше, как бы нам кипятком разжиться? И как, вообще, мы отсюда выберемся?
Филька пожал плечами и кивнул на небольшое оконце:
– Делов-то, ваше благородие. Если уж забраться сумели, нешто обратно тяжеле окажется? – отодвинувшись, он свернулся клубком, демонстрируя гуттаперчивость своего длинного тела, поднял ворот шинели и вскоре задремал.
Его примеру последовали и попутчики-большевики.
– Счастливые люди… – с лёгкой завистью заметил Вигель, сцепив пальцы под затылком. – Деревенские умудряются покойно спать в любых условиях. Мне бы это спасительное умение!
– Спасительное? Ну-ну… Некогда в Гефсиманском саду в свою последнюю ночь молился Тот, кто сам был Спасением. А ученики, которым Он заповедал ждать его и бодрствовать, тоже покойно спали… Завтра всю Россию распнут на кресте, а все будут спать, – полковник обхватил руками колени, глядя перед собой, и кажется, ни к кому не обращаясь. – Он думает, что я не понимаю, не желаю понять, что мир нужен, как воздух. Что войну продолжать просто невозможно в сложившихся условиях. И она не продолжится, потому что некому будет продолжать… Сбылась мечта этих сукиных сынов, и война внешняя породила усобицу. Но, чёрт возьми, лучше бы продолжилась война! Даже в ней не прольётся столько крови, крови лучших сынов России, как если сойдутся в битве Россия красная с Россией белой… О, как они давно об этом мечтали! Знаете ли вы, Николай Петрович, что за прокламации распространяли ещё при убиенном царе Александре? Чёрным по белому там было написано, что для успеха революции необходимо втравить Россию в масштабную внешнюю войну!
– В написании этих прокламаций, кажется, подозревали Чернышевского…
– Кто их составлял не суть важно. Важно, что они уже тогда поняли! Понимаете? Уже тогда – знали! И нет бы нам – уразуметь, а мы… – Северьянов потёр пылающие щёки. – Глупец Плеве настаивал на маленькой победоносной войне, и мы получили Пятый год… Что ж, не самая большая беда, быть может, раз эта война привела к власти такого человека, как Столыпин. Но неужели мало было самого урока! Он думает, я не понимаю… Не понимаю, как разорительна война для хозяйства, для мужика. Я сам – мужик! Мой отец пахал землю, я вырос в деревне, я всё это знаю не хуже этих демагогов от сохи…
– Так вы, что же, полковник, выступаете за сепаратный мир? – осторожно осведомился Николай. – Но ведь это значит отдать исконно русские территории немцам! Закабалить себя на десятилетия!
– Закабалить? Нас уже закабалили, поручик. Враги, худшие немцев, страшнее которых нет никого и ничего! И для того, чтобы биться с ними, можно и с немцами замириться. Пусть берут, что им нужно, а нам теперь для другого нужны силы. Заодно и выбить этот «мирный» козырь у господ большевиков.
– Юрий Константинович, но ведь большевики действуют в интересах германского генштаба! Так неужели мы…
– Да плевали они на германский генштаб! В своих интересах они действуют! Понимаете? В своих! Не гнушаясь ничем! А немцы ещё пожалеют, что разбудили это лихо, когда оно перекинется к ним во всём своём безобразии.
– Нет, всё же заключение мира, это… Ведь это же измена союзникам, это позор для России!
– Это всё звонкие фразы, дорогой Николай Петрович, – сурово ответил Северьянов. – Позор можно пережить, а, вот, гибель лучшей части народа, духа его – очень сомнительно! России, прежней России уже нет. Нужно строить её заново. По крупицам! А вы – война… Вы думаете, мне легко далась эта мысль о необходимость мира? Я всю жизнь отдал военному делу. И, поверьте, не с целью протирать штаны в штабе! Я боевой офицер, и война моё ремесло, но не могу я зажмуриться и не видеть очевидного. Это, если угодно, моя личная трагедия, поручик. Я разорван надвое… Как офицер, я не могу поддерживать мир, и всё моё нутро восстаёт при мысли о нём, сгорает от стыда, но, как человек, привыкший смотреть на вещи трезво, я понимаю, что мир необходим. Я еду на Дон, чтобы вступить в Добровольческую армию, считая это святым своим долгом, а при этом понимаю, что там вынужден буду скрывать собственные взгляды, потому что за них меня, пожалуй, немедленно окрестят большевиком! Дом, разделившийся в себе, не устоит… Вот и я чувствую, как под ногами моими колеблется земля. Вы, кажется, не понимаете меня, но это и лучше для вас.
– Мне кажется, что в нашем положении просто нужно отложить вопросы о мире и многом другом. Решение о мире может принимать только верховная власть, а не мы и не наши вожди. Так какой смысл травить душу? Вы, как я понимаю, не согласны с провоенной позицией генерала Корнилова и других, но, посудите сами, даже если бы они думали иначе, то разве могли бы откровенно говорить об этом? Тогда многие офицеры и общественные деятели отвернутся от нас, и союзники уж точно не окажут никакой помощи. И разве можем мы согласиться с большевиками? Наше положение безвыходно. Но вы сами сказали, что война, в любом случае, уже не может продолжаться, так к чему думать о ней? А к тому моменту, как нам удастся создать новую армию, если удастся, конечно, кто знает, как изменится мир. Может быть, и война закончится…
– В умении логично рассуждать вам, поручик, не откажешь. Всё-то у вас по полочкам…
– Просто я привык решать задачи по мере их поступления, не забегая вперёд. На данный момент у нас задача добраться живыми до Новочеркасска. В более дальней перспективе – вступить в ряды Добровольцев и бороться с большевиками там, где укажет командование. А в более далёкое будущее я предпочитаю не заглядывать. До него легко можно попросту не дожить и совершенно невозможно вообразить, что в нём нас ожидает.
– Скажите, поручик, кем вы были до войны? Вы же не кадровый офицер, я не ошибаюсь?
– Я закончил юридический факультет.
– Юрист? Никогда бы не подумал! Нынче все юристы, как бешеные собаки. Хлебом не корми – дай побрехать, блеснуть речистостью! А вы как будто нарочно политики избегаете.
– Я её, в самом деле, избегаю. Политикой пусть занимаются политики. А я пока не в том чине, чтобы рассуждать.
– Скажите, поручик, а если бы настала мирная жизнь, вы бы вернулись к своей практике?
– Может быть… Но мне отчего-то кажется, что эта жизнь не настанет ещё очень долго…
Ночью Вигелю всё же удалось забыться коротким сном, но и сквозь него он продолжал слышать монотонный стук колёс, какие-то движения и голоса, доносившиеся с крыши вагона и из-за двери уборной, зычный храп Егора…
Первая часть пути прошла на удивление гладко. При остановках на различных станциях проворный Филька легко выбирался в окно, покупал нехитрую снедь, разживался кипятком, после чего Егор и Ермоха втаскивали его обратно. Провизия закупалась на средства офицеров, а разделялась поровну между всеми пятью спутниками. В обмен на это большевиствующие солдаты соблюдали нейтралитет и честно обороняли дверь в уборную от попыток своих давящихся в коридоре товарищей занять её. На подъезде к области Всевеликого Войска Донского они, по ставшему модным в те дни выражению, испарились, дружески простившись с Филькой.
– Вот, подумайте, ваше благородие, ведь они, в общем-то, обыкновенные русские люди, – говорил последний, качая головой. – Может быть, даже и неплохие. Только одурманенные, озлённые. Жаль их…
Северьянов промолчал. Он очень хорошо запомнил планы Егора «посчитаться с офицерьём» и ни малейшей жалости к питавшим подобные намерения товарищам не испытывал.
– Эх, Юрий Константинович, – вздыхал между тем Филька, почёсывая покрытый длинной щетиной подбородок, – скоро и мы с вами расстанемся. Вот пересечём границу, так и «фидерзейн», как герман поганый говорит… Дюже я скучать по вам буду, ваше благородие, дюже…
– Так поезжай с нами, – чуть улыбнулся Северьянов.
– Нет, Юрий Константинович, – Филька понуро опустил голову. – Навоевался я, не взыщите. Да и отцу пособить надо. Чего он там с маткой да Нюркой наработает? А мне уж год дом родной всякую ночь снится, амбар наш, сенцо душистое… Мечем мы его, мечем, а снопы – как холмы высоченные! И скотинка наша тоже снится. Корова наша, кормилица. Она телушкой за мной, как привязанная, ходила. Что дитё за таткой! Мордой влажной тыкалась… Я ж ить дольше года дома не был, стосковался, ваше благородие… Эх! А братушки уж не увижу, даже могилки нет… Всех-то нас перепахала энта война.
На очередной станции выбрались на перрон. Здесь нужно было пересесть на другой поезд. Филька неотступно суетился вокруг своего полковника.
– Что ж ты, Филимон, не идёшь в свою деревню? – спросил Северьянов. – Отсюда несколько вёрст до неё, если я не путаю?
– Так точно… Да Бог с ней… Не убежит теперь уж! – махнул рукой денщик. – Я прежде вас провожу, а уж потом домой… Бог знает, может, в последний раз видимся с вами! – он шмыгнул носом, утёрся рукавом.