Лямин голову задрал и смотрел на кучевые, плотно и радостно громоздящиеся в острой, блажной синеве облака. На заборе сидела бойкая сойка с рыжей головой, с ярко-синими стрелами на перьях крыльев.
– Да, брат, никто не ожидал! А впрочем, Совет-то ожидал. Да дело не закончилося на энтом. Владыка крикнул: все за мной! К Губернаторскому дому! Освободим цесаревича! И, прикинь, пошел, крупными такими шагами, и все – за им пошли… валом повалили… ну, думаю, церковная революция наступат!
– А ты, что ли, там был?
– А как же не был. Княжны-то на службе стояли. Со свечками в руках. Их попробуй тольки в храм не пусти. Все постромки порвут…
– Это верно. Умоленные они.
– Лоб-то крестят, а народ свой задавили!
– Какое задавили, они же барышни.
– Барышни! Ели-пили на золоте, на хрустале! А кто то золото да тот хрусталь им добывал?!
– Ну и что, дошел Гермоген с паствой до Дома?
– Дошел. Да тольки мы хитрей оказалися. Жара ведь на Пасху стояла. Чистый июль. А мы натолкали среди прихожан, как изюм в булку, наших людей. Красных солдат и чекистов. Просто для догляду. Штобы – без безобразий. Ан вон как оно повернулося. Гермоген – вождь, смех да и тольки! Я вместе со всеми в толпище шел. Притекли к Дому. Солнце головы старикам напекло, они все и рассосались. А мы все ближей к владыке подступали. Взяли его в кольцо. Как волка. А-а, думаю, волк ты в рясе, уж мы тебя щас спымам!
Лямин прислонился спиной к забору.
– Нынче тоже печет будь здоров. Аж фуражку пропекает.
– Не бойсь, мозги твои не спекуцца.
– Не тяни кота за хвост. Дальше давай.
– Дальше? Длинны уши у зайки, да коротка об ем байка! Арестовали мы попа.
– Я так и понял. А куда деваться.
– Девацца? – Люкин смерил Михаила коротким и подозрительным, жарким взглядом. – А ты бы делся?
Забор грел Лямину спину сквозь гимнастерку.
Михаил сначала улыбнулся, потом, для верности, хохотнул.
– Куда б я делся.
– Ты не финти.
– Я?
– Ну ладно, ладно, пошутил я. Пошутить нельзя. Ну и вот. Волокем владыку в тюрьму.
– А я думал, в Совет.
– А что зря время тратить. Сразу туды, куды надо.
Лямин прикрыл веки, и перед ним замелькала толпа, разметанные волосы владыки, в уши ввинчивался набат – звонили с храмовой колокольни. Он почти увидал, как стрелок поднял ружье. Колокол замолк. Жизнь оборвалась.
– Все, Сашка, поболтали.
– А теперя куды?
– А никуда. Сторожить.
– Устал я энтим сторожем быть! – Люкин сложил губы подковой. – Мне бы, браток, к земле скорей!
– Не один ты по земле тоскуешь. И без тебя тут таких – весь отряд.
Медленно ступая, пошли в дом.
Перед лестницей Сашка остановился. Пошарил в кармане.
– Эх, не хотел тебе давать, да вот помусоль на досуге. Письмишко одно. Я его у одной тетки в тюрьме забрал. У бывшей, понятно. Ее обыскали перед камерой, да плохо, видать. Она часы с собой пронесла, бумагу и карандаш. Били ее. Пытали, укрывала ли у себя в дому беляков. Молчала, как каменюка! А потом часы развинтила… чем тольки, ума не приложу?.. железяк этих наглоталася… и сыграла в ящик. Я вхожу в камеру, а тама – труп. И лежит так смирненько. Будто спит. Мишка, прикинь, энто ж так больно – от железяк в желудке умирать.
– Больно от всего.
– Я ее обшарил всю. Бумагу с карандашом прятала в лифе. Там же, видать, и часишки. Бумага исписана вдоль и поперек. Я взял! – Прищурился. – Думаю, а вдруг заговор тут! Так я ж первый открою!
Рука Сашки вынырнула из кармана. Лямин смотрел на сложенные вчетверо грязные листки. Сашка протянул письмо мертвой женщины Михаилу.
– На-ка. Изучи. Я – изучил. Ночами при керосиновой лампе читал. Мне керосин Пашка разрешала жечь.
– Пашка то, Пашка се. Пироги тебе пекла? Лампу жечь позволяла?
– А што, Пашка собственность твоя?
– Ты все знаешь. И берегись.
Криво, косо, мучительной улыбкой свело щеки Лямина.
– Да все знают. Опять же шучу! Што тянешь! Держи, коли дают.
Лямин взял исписанные листы и заправил в карман гимнастерки. Плотно застегнул пуговицу.
«Здравствуй и прощай, милая моя Тася!
Я в тюрьме, и отсюда уже не выйду. Чтобы меня не расстреляли, я хочу сама покончить с собой. Ты не переживай, я все уже придумала, что и как.
Я, как могла, все эти полгода помогала Владыке и его супруге. Они часто голодали. Он всю провизию, что у него вдруг оказывалась, голодным детям раздавал. А я устроилась на работу в Советы, машинисткой. Мне платили жалованье. Я покупала себе на рынке жмых и прошлогоднюю картошку, хлеба мне хватало буханки на две недели, я ее мелко резала и сушила сухари. А Владыке покупала все, что надо – хлеб, масло, яйца, молоко, рыбу. Только на мясо денег уже не хватало. Но ведь и посты тут; Владыка мясо не ел, а я уже давно забыла его вкус. Но душа моя радовалась, пела.
Я знала всю подноготную Советов. Советы отдали негласный приказ: при первом удобном случае арестовать Владыку. Владыка мне сказал: «Зазочка, я знаю, скоро меня арестуют. Я не жду пощады от палачей. Они меня убьют. Они будут мучить меня перед смертью. Будут, я знаю; и я готов к мученьям. Готов каждую минуту, каждый миг. И с радостью пойду на муки, за слово и торжество Господа нашего. Я давно ничего не боюсь. И не о себе печалюсь. Я боюсь за наш народ. Что с ним станет? Что большевики сделают с ним?»
Власть готовилась схватить Владыку. Я видела эти приготовления. Тасенька, я сама печатала все приказы и постановления! И мне надо было так держать себя в руках, чтобы руки мои не дрожали. Мне это удавалось, когда я сидела за «Ундервудом» там, в кабинете председателя Совета. А когда я возвращалась домой – меня било и колотило от ужаса и боли, а однажды даже вырвало.
Владыка сказал мне: Зазочка, на Пасху будет Крестный ход. Готовься. Он так это сказал, что я все поняла: он все знал про себя. Знал день и час, и смело, радостно его встречал. Перед Светлым Праздником Совет послал сделать обыск в покоях Владыки. Все подгадали, когда его не было дома. Солдаты все разворошили в доме, разбили и обгадили, и, что самое дикое, разрушили алтарь домовой церкви Владыки и гадко осквернили его. Владыка пришел домой со службы, увидел это все. Я понимаю его чувства. Но я не понимаю, как можно прощать врагам своим. Я пытаюсь, и у меня плохо получается. Видимо, это могут только святые.