Оценить:
 Рейтинг: 0

Солдат и Царь. том первый

Год написания книги
2016
<< 1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 31 >>
На страницу:
22 из 31
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ему, а не тем, кто стоял на трибуне; хотя те, кто стоял на трибуне, эти скромные, невзрачные люди с портфельчиками, кто в очках, кто в пенснэ, – тоже ведь были – народ. А может, не народ?

Разбираться было некогда. Они все сейчас были одно. И лишь одному этому, тому, что они все вдруг сделались, пускай на миг – наплевать! – одно, и стоило кричать бесконечное «ура-а-а-а-а!».

И вдруг будто грозный дирижер махнул рукой, и они все, орущий народ, стихли, как послушный оркестр. На трибуну поднимался человек – один из этих, невзрачных. Этот был без очков. Невысокий. Коренастый. Огромная его голова торчала чуть вперед, выдвигалась над туловищем, словно он ею разрезал воздух, как воду – плыл. Огромная лысина, во всю голову, лаково, слоновой костью, блестела – точно как белые колонны по ободу зала. Он взобрался на трибуну, и молчащая толпа стала его разглядывать. Жадно, задыхаясь, будто напоследок; будто сейчас его кто-то, тихо стоящий в зале, возьмет на мушку – и метко выстрелит в него.

Маленького роста. И глазки маленькие. Или он их так неистово щурит? Маленький, кукольный, и ручки маленькие – вот он схватился ими за края трибуны, будто боится упасть. Лысая башка словно вдвинута в грудь – шеи вроде бы нет, голова прямо из торса растет, – нос большой, и рот большой: рот, что привык орать – с трибун, с балконов, с грузовиков, с броневиков, с палуб восставших крейсеров, с детских ледяных горок, с дощатых запыленных, заваленных окурками сцен театров, превращенных в нужники, с амвонов церквей, обращенных в конюшни. Бритый подбородок. Бородка уже чуть проступает. Подбородок тяжелый, властный. Слишком тяжелый для такого маленького тельца.

«Костюмчик ношеный… Локотки потерты… Жены у него, что ли, нет, чтобы – пиджачишко почистила? И брюки-то… по пяткам бьют…»

Лысый человек стоял, крепко держался за края трибуны, медленно поворачивая гладкую голову туда, сюда, щурился, разглядывая – кто там, в толпе, что это за делегаты приехали на съезд, и можно ли этой толпе верить, и не сметет ли она его, не снесет ли с трибуны, как снесла с тронов и кресел власть, что сидела на этих тронах и в этих креслах до него.

Михаил глядел на Ленина, и ему казалось – Ленин глядит на него. На него одного.

Усы лысого человека дрогнули, он раскрыл рот и громко, хорошо поставленным ораторским тенором, чуть вздернув свой тяжелый подбородок, выбросил в зал коротко и мощно:

– Тепей, товайищи, паа пьиступить к стъоительству… – Сделал паузу. – Социалистического поядка!

Гул, гром накатил, все подмял под себя, поглотил – зал, лысого человечка, колонны, балконы и балюстрады, пробил крышу, вылетел наружу. Хлопали и кричали долго. Так долго, что у Лямина заболели ладони. Он перестал аплодировать и подул на ладоши – они светили в полутьме красно, малиново.

«Руки-то в кровь все разбивают, вот какая любовь».

Озирался. Изнутри распирали гордость и тревога. Тревога пересилила. А может, тут, в зале, сейчас возьмут – да бомбу взорвут?

Лысый человек, вцепившись в дерево трибуны, резко наклонился вперед. Лысина сверкнула под лучами люстры. Люстру все сильнее, гуще заволакивало табачным дымом. Люди слушали. Ленин разевал рот широко, шире варежки, будто хотел кого-то хищного, коварного взять да проглотить. Речь его лилась гладко, без сучка без задоринки; он то взмывал голосом вверх, то ронял его вниз, и тогда толпа затихала еще больше и старательно прислушивалась – было слышно вокруг Лямина хриплое, сиплое дыхание, музыка прокуренных легких.

«А, это и сам я так громко дышу. Простыл, что ли?»

Слова излетали из Ленина прямые, простые, правильные, и с каждым из его слов можно было согласиться, и народ вокруг кивал, вертел головами, поднимал вверх, над плечами, тяжелые кулаки, одобряя все, что говорит вождь. А дым сгущался, и тревога сгущалась, становилась терпкой, жгла под языком, сильно стучала внутри, била поперек ребер, звоном заглушая сердце.

«А что это я весь колыхаюсь? Точно, застудился, едриться-мыться…»

Люди глядели вверх, на трибуну, с восторгом. На щетинистых, бородатых, скуластых, раскосых, щербатых, беззубых, табачных, желтых от голода лицах были размашисто и крупно, резкими широкими мазками, написаны, в кои-то веки, счастье и яркая любовь.

«Обожает народ его! Так-то!»

И правда, на трибуне стоял – бог. Новый красный бог, и, наверное, новый царь.

«Прежнего царя скинули… Николашку… а это – царь Владимир… Вла-ди-мир… Владеющий миром, точно…»

Слова текли и настигали, от слов нельзя было укрыться, от ровного, уверенного, картавого голоса, что говорил аккурат все то, что с каждым в зале – доподлинно происходило.

Страна и время были в каждом. Тот, кто постоял хоть минуту в этом торжественном зале, среди господских ненавистных белых колонн, это почувствовал, это понял и навсегда запомнил.

«Мы – народ. Здесь – народ! Все это сделал народ! Революцию! Мы сами это сделали! Мы! Все, кто здесь! Сами! Для всех! Насовсем! Навечно!»

Что-то произошло с толпой. Люди пригрудились, придвинулись ближе друг к другу. Сидящие – встали. Скрипели кресла. Качалась тусклая громадная люстра. Дыхания сливались воедино. Все верили словам лысого человека. Себе – не верили, а ему – верили.

Толпа выпрямилась, всякий стоял гордо, и из каждой глотки уже доносилось, с каждых губ слетало и летело в зал, к президиуму и трибунам, к отчаянной и светлой люстре это светлое и давнее, эта светлая, яркая, красная песня, могучая, как красная, напитанная кровью, морская волна, дикая и строгая, как сильная, единственная молитва:

– Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!

«Мы прокляты?! Мы – нищие, низшие?! Червяки мы, что копошились у вас под ногами?! Ах, шейки ваши в жемчугах… А наши дети – будут богатыми, как вы! Будут учеными, как вы! Будут – миром владеть, вот что! Вот как!»

– Весь мир насилья мы разрушим…
До основанья… а затем…
Мы наш, мы новый мир построим!
Кто был ничем – тот станет всем!

Михаил пел вместе со всеми, со всем восторженным народом, не пел – орал возбужденно, и, сняв фуражку, отирал потный лоб. Веснушки на его носу обозначились резче – от волнения, от радости. Кровь приливала к щекам и отливала опять. Душно было в переполненном, как тесный улей роями, зале.

Рядом с ним, разевая рот старательно и страшно, блестя желтыми прокуренными зубами, пел низкорослый солдат в белой овечьей грязной папахе; потом папаху сдернул и ею вытер лицо. Продолжая петь, обернулся к Михаилу и ему подмигнул.

И Лямину ничего не оставалось, как подмигнуть ему в ответ.

Сзади Лямина стоял и пел еще один солдат. Худощавый, поясом туго в талии перетянутый. У солдата сверкали светло-серые, двумя сколами кварца, жесткие глаза. Строго выпрямив спину, солдат стоял и пел, глядя в рыжий затылок Лямину:

– Это есть наш последний
И решительный бой!
С Интер-на-циона-лом
Воспрянет род людской!

Народ, в самозабвении, в ярости и морозе восторга: свершилось! мы – владыки России! мы, народ, а не вы, жадные цари, помещики, заводчики и жандармы! – пел скорбный и гордый гимн, он ломал оконные стекла, подламывал колонны, вырывался в открытые фортки, летел на улицу, обнимал деревья, сбивал с ног прохожих, разливался под ногами людей красным потоком, красно и люто стекал в Неву, опять взлетал – и улетал, освобожденный от сердец и глоток, в ветер, в небо.

* * *

…А колеса все стучали, и они уже потеряли счет времени – сколько дней и ночей, сколько недель они трясутся в этом поезде, сколько народу уже вышло и вошло в вагоны, то душные, то ледяные, – а они все едут и едут, и он все глядит и глядит на эту странную то ли девку, то ли бабу, то ли солдата, а однажды ночью она помстилась ему старухой – так упал на нее из окна свет станционного фонаря, – и ведет с ней разговоры, и ест с ней и пьет, и опять балакает о том, о сем, и она сначала дичится, потом все живее и живей отвечает ему.

И вот уже оба смеются. И вот уже оба ищут рук друг друга.

Долго ли, дело молодое.

А кругом народ, и не поцелуешься тут, не помилуешься. Не говоря о чем другом.

А другого – хочется, терпежу нет; и Мишка видит, как на бабу в шинели заглядываются с верхних и нижних полок, и грызет его кишки червь злобы и гнева, огненный червь, и иной раз, под стук колес, ему видится, как они оба, на багажной, под потолком, полке обнимаются так крепко, что дух вон, а то чудится, что он склоняется найти ее губы, а она залепляет ему со всего размаху знатную оплеуху.

«Никакой жизни нет… с этой войной, революцией…»

Это все ночью блазнится. А когда день – сидят чинно друг против друга, беседуют, и ему неважно, что едят – на станциях долго стоит состав, Пашка выбегает, хозяйственно, ловко покупает у торговок вареную картошку, посыпанную резаной черемшой, моченые яблоки, пироги с тайменем, а то и с жирным чиром, – это они уже едут по Сибири, и Пашка жадно глядит в окошко, и следит глазами распадки, увалы, заимки посреди тайги, – и шепчет: «Родненькая… родненькая моя…»

Мишка стеснялся спросить, кто такая эта родненькая.

А потом сам догадался: земля это, ее родина.

Закрывал глаза. Жигули свои вспоминал. Волгу.

<< 1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 26 ... 31 >>
На страницу:
22 из 31

Другие электронные книги автора Елена Николаевна Крюкова