– Их Величеств Государя Императора и Государыни Императрицы-ы-ы-ы-ы…
Сашка Люкин посмотрел на Лямина, как на зачумленного.
– Што, сбрендили? – беззвучно проронил Мерзляков.
– Их Высочеств!.. Великих Княжон Ольги, Татианы, Марии, Анастасиии-и-и-и…
Буржуй дернул плечами и заверещал:
– Эй ты, стой! Заткнись!
Куда там! Вокруг вся могучая толпа странно, едино качнулась и празднично возроптала. Писк Буржуя угас в гудящем и плывущем пространстве. Сгинул во вспышках – в угольном подкупольном мраке – лимонных, прокопченных страданием нимбов и алых далматиков.
– Его Высочества Великого Князя, наследника Цесаревича-а-а-а… Алексия-а-а-а-а!
– Молчать! – беззвучно из-под висячих табачных усов крикнул Андрусевич.
– Многая, многая, мно-о-о-огая… ле-е-е-е-е-ета-а-а-а-а!
Конвой увидал то, что видеть было нельзя. Народ валился на колени, и его было с колен не поднять. Ни ружьем, ни штыком, ни прикладом.
Если бы они сейчас всех перестреляли, перекосили в этой проклятой вонючей церкви из пулемета – никто бы все равно с колен не встал.
Темный воздух резко, радостно просветлел. Лямин задрал башку: откуда свет?
«Будь проклят этот свет. Этот чертов храм!»
Старался не смотреть на Панкратова. Теперь комиссар ему задаст! Почему – ему, он и сам не знал. Старшим у них был Мерзляков, мрачный молчун. Лишь глянет – вытянешься во фрунт. Глаза такие, бандитские, собачьи, ножами режут.
Толпа качнулась вперед, назад. Толпа готова была подхватить царей на руки. Проклятье! Как мать.
Толпа – мать, и царь – отец. Как все просто. И пошло.
Как обычно устроен мир.
Но теперь мы его перестроим. Перекроим!
И никаким Гермогенам… в их ризах, в парче…
– …та-а-а-а-а…
Под куполом эхо умерло. И кусками слез и дыхания обваливалась, как штукатурка, тишина.
Гермоген счастливо перекрестил паству. А рука его дрожала.
…Мерзляков и Панкратов дождались отпуста и целования креста. Народ уходил медленно, нехотя, люди оглядывались; и глядели даже не на царей – на них, стрелков, на конвой, будто они были какие попугаи заморские.
Михаил зло скрипнул зубами.
При выходе из церкви постарался боком, локтем задеть Марию, прижаться. Она хотела шарахнуться, он видел; потом удержалась, дрогнула круглым, как репа, подбородком, губы расползлись в робкой улыбке.
– Извините. Я вас задела.
– Это я вас задел.
Снег капустно, хрипло хрустел, пел, пищал под сапогами, валенками, ботами, котами, катанками, лаптями, башмаками. Лямин знал: комиссар и Мерзляков остались в церкви. Они сейчас архиепископа и дьякона вилами, как ужей, к стене прижмут.
А может, и к стенке поставят. Сейчас быстрое время, и быстрые пули.
* * *
Лямин раскуривал «козью ножку». Свернул из старой газеты. Пока сворачивал, читал объявления в траурных рамках: «ВЫРАЖАЕМ СОБОЛЕЗНОВАНИЯ…", «С ПРИСКОРБИЕМ СООБЩАЕТ СТАТСКИЙ СОВЕТНИК ИГОРЬ ФЕДОРОВИЧ ГОНЗАГО О КОНЧИНЕ ЛЮБИМОЙ СУПРУГИ ЕКАТЕРИНЫ…»
Смерти, смерти. Сколько их. Смерть на смерти сидит и смертью погоняет. В жизни нынче вокруг только смерть – а он все жив. Вот чертяка. Втягивал дым и себе удивлялся.
Ушки на макушке: слушал, что товарищи балакают.
И снова удивился: раньше так к их бестолковому, жучиному гудению тщательно, с подозрением, не прислушивался.
– А Панкратов-то у нас игде?
– Исчез! Корова языком слизала!
– Таперя гуляй, рванина!
– А чо гуляй-то, чо? Раскатал губищу-т!
– Да на Совете он.
– Как так?
– Как, как! На нашем Совете!
– На Тобольском, да-а-а-а!
– Срочно собралися.
– А чо срочно? Беляки подступают?
– Сам ты беляк! Заяц!
– Но, ты мне…
– Спирьку я посылал туды. Уж цельный день сидят. Спирька бает: так накурено, так!.. Насмолили, аж топор вешай. И грызутся.
– А что грызутся-то?
Козья ножка дотлевала, красная крохотная звезда пламени медленно, но верно добиралась до Михаилова рта. Искурил, на снег горелого газетного червяка бросил. Сапогом прижал.