Я кладу палку на землю, протягиваю руку и приподнимаю вверх широкий, оранжевый с красными прожилками кленовый лист, под которым спрятался тот самый мальчик-с-пальчик.
– А…, – громко выкрикивает мой сыночек и начинает радостно, заливисто смеяться. – Это не мальчик-с-пальчик… это глиб…
– Во-первых, не глиб, а гриб, – все тем же тихим голосом говорю я, обращаясь к маленькому, родному и такому звонкому человечку. – А во-вторых, не шуми и разве ты не видишь, это не гриб, а мальчик-с-пальчик, просто он где-то взял шляпку сыроежки, одел ее на голову и притаился… Он не выносит шума, любит тишину… Смотри не спугни его.
Панька перестает хохотать, он опускается на коленки, пригибает голову ниже, он кладет свою мягкую, теплую щечку на опавший ковер листвы, прижимается к родной землице и заглядывает под шапку гриба, стараясь рассмотреть на ножке сыроежки, лицо, тело, руки и ноги героя сказки.
А гриб и верно похож на мальчика-с-пальчика и серовато-белая его ножка, невысокая и плотная, и его сереющая, широкая шляпка с загнутыми краями. И, кажется, это крохотный с палец человечек схватился своими тонкими, прозрачными ручонками за полы шляпки и пригнул ее к земле, чтобы никто его ни увидел, ни срезал, ни унес.
Панька внимательно разглядывает гриб, а потом очень тихо шепчет:
– А почему у него не видно ни лучек, ни ножек… и лица тоже нет?
Я улыбаюсь недоверию сына, и тихо роняю смех… тихо… тихо так, да только Панька слышит мой смех, он отрывает щечку от земли, поднимает голову и садится на теплое покрывало земли, улыбается. Он протягивает ко мне свои пальчики, и нежно погладив меня по руке, в которой я все еще сжимаю клиновый листочек, шепчет в ответ, по-видимому, подыгрывая мне:
– Ну, р-раз, – раскатисто произнося «р». – Р-раз это не гриб, а мальчик, тогда не будем его срезать. Не будем отрывать его от мамы…
«Мамы… мамочки… маменьки… матушки… матери…», – вторит моему сыну лес.
И серая ольха шелестит наверху ветвями, осыпает меня и сына желтоватой листвой, она кланяется ему, соглашаясь с его словами, с его вечной любовью сына к матери.
Издревле наши великие предки славяне почитали землю, величая ее Богиней Мать Сыра Земля. Они возносили ей бескровные дары, и лишь от труда своего. Они обильно смачивали ее почвы своим потом и кровью, работая на ней и оберегая от врага. Они видели в ней живое существо… Богиню и одновременно мать, называя ее ласково матушкой землицей.
Они всегда были ее сынами, ведь она – Богиня Сыра Земля растила травы, цветы, кусты, деревья, даровала пищу людям и животным, и поэтому они любили ее. Они смотрели на нее нежно-серыми глазами, и трепетно перебирали своими маленькими, испачканными пальцами родимую, рассыпчатую почву да вдыхали ее дорогой, знакомый с детства материнский запах.
Запах опавшей листвы и сухой травы…
Запах горной, быстрой реки и дождевых капель…
Запах осенних, последних цветов и ядреного, крепкого гриба сыроежки…
К О Н Е Ц.
г. Краснодар, октябрь 2011г
горный набросок
Едва-едва колыхала своими долгополыми отростками трава, что купно укрывала невысокие холмики, подступающие впритык к утесистым кручам гор. Заилийское Алатау, Алаауы, как сказал бы казах, дышало дневным жаром, изредка пропуская по своим сбитым из гранита, известняка, сланца, постаревшим, запорошенным мельчайшей крошкой голыша, скалистым макушкам горных гряд, зябкие потоки ветра. Бурчащие, огорченные вековым движением, струились по склонам реки, с узкими узбоями, одначе, непременно с каменистым дном. Та льдистая вода, несла в себе остатки величественных снеговых пиков, нынче лишь мельчайше просеянных, а посему не виденных. Речушки раскидывали кругом капель изморози, облизывали могутные лежаки, почасту огибающие берега, своими угловатыми языками сверху увитыми взгривьями разрозненных пен. Они монотонно повторяли единый мотив, успокаивающий не только эти огромные пространства горных ущелий, долин и каньонов, вспучивающихся круч, гряд и отдельных утесов… они умиротворяли и сами малые злаковые травинки, низкие кусточки можжевельников, и хоронящиеся обок валунов укутанные в сероватый пушок махунечкие эдельвейсы.
Кругом же той однозвучной погудки дыбились, пучились, вставали своими искореженными, изрытыми, аль вспять покатыми боками «Пестрые, пегие» горы, как сказал бы русский… Горы Заилийского Алатау.
Тянь-шаньские ели, могутные в росте деревья с пирамидальной кроной, темно-зелеными изогнутыми хвоинками и почитай фиолетовыми шишками, остались далеко позади. Словно по единому указу прекратил лес свое наступление, и последние из его ратников одиноко замерли на оставшихся много ниже пологих взгорьях.
Здесь же стлалась лишь трава, покоились боляхные каменья, принесенные давеча взбунтовавшейся речушкой, в тот миг… мгновения… временной этап получившей величание река, днесь журчащая редчайшим перезвоном капели. Вся эта чистота, благодать наполняла и сам воздух, и посему голубое небо подступало совсем близко и тянулось во взмахе человеческой руки. Скидывая, обволакивая и сами ершисто-ощетинившиеся стремнинные утесы, и изумрудные травы огромными массами облаков.
Частью облака цеплялись за выпирающие углами камни, частью переплетались с горной речной водой, а потому рождали блистающий в лучах солнца матовый дымок, легкой зябью встающий пред очами, а частью свивались, скручивались с самим разнотравием альпийских лугов.
Солнце, ноне не хоронилось, а также как и небесный купол нависало низко… низко… в движение, взмахе человеческой руки. Оно хваталось нижним своим краем за горную гряду, по окоему огораживая корытообразную долину, таящую в себе узкую речку и невысокие холмы. И казалось, само перекатывалось по грани тех вершин, изредка касаясь лучами белых полос снега, вроде долгих рушников растянутых по горным кряжам. Блики ярчайшего света отражались тогда от ледяных рушников, и перебирающей бусенцы водицы реченьки берущей начало с самих тех пластовых истоков.
И вовсе редко перекликались меж собой улары… не то, чтобы опасаясь этих сурово-величественных краев, просто не желая разрушать его ни с чем, ни сравнимую мощь и силу. Своим чуть слышимым «кок-когок-кок» придавая этим Пестрым, пегим, как сказал бы русский… этим Алаауы, как скажет казах, горам состояние вневременности.
КОНЕЦ.
г. Краснодар, июль 2014г
донская акварель
Он здесь выгнулся излучиной, сотворив руслом калач, повторяющий своей формой пшеничный русский хлеб, тот самый который любили подавать к столу донские казаки. И тем крутым поворотом собственного ложа разделил природу, ее краски, запахи и звуки, проложив грань между лесом и степью. Грань, линию, дугу, между зелеными лиственными массивами и пространством земли поросшей густой растительностью, величаемой зачастую целиной, пажитью, непашью. Он расчленил своим ленивым течением саму почву, вздыбив ее правый, овражистый берег и впаял потоки зелено-синей воды в ее ровную степную даль.
Высокий, изрезанный оврагами правый берег Дона подпирал его узбой своим земляным выступом, где в продольных яругах росли могучие липы, дубы, клены, тополя, или более низкорослые ветлы, боярышник, шиповник, смородина, а землю устилало густое былье. Неизменно могучие в росте и мощи деревья цеплялись кореньями за стены, дно обрывистых балок, степенно взбираясь вверх, восходя как богатыри на лбище берега и там захватывая в полон сами пространства. Впрочем, они давали места и меньшим своим братьям кустарникам, травам, выделяя в их распоряжение приволье донской земли. В том неоглядном зеленом мареве колоритностью красок поражали выспевшие ягоды смородины, не только густо черной, темно-коричневой, но и почитай пурпурной. Сладость насыщала сам воздух, который курился дымчатой морокой, переплетаясь с полуденным летним жаром и горьковато-пряным ароматом душицы. Душница, материнка, мята лесная и даже ладанка ей все-таки больше подходило название пчелолюб ибо над ветвистыми стеблями, покрытыми розовато-сиреневыми соцветиями, реяли с золотистыми брюшками медуницы.
Дон здесь выгнулся излучиной. Сделал крутой поворот, излом и тем отделил сласть выспевшей смородины и терпкость ладанки правого высокого берега от степного духа левого. Мощным руслом Дон сменил и краски, заместив их сочную зелень на оливковые тона. Собственным течением воды он словно вошел в желтые песчаные пространства земли, местами украшенные невысокими травами, все поколь хранящих в себе малахитовый оттенок. Степь, пролегая малыми неровностями, подмешивая к оливковому оттенку более яркую акварель сине-фиолетового, ветвистого шалфея иль стелющегося по почве розовато-лилового чабреца, где-то там, на горизонте, единой линией, гранью, дугой вошла в насыщенную лазурь неба. Зябь полуденного жара, точно отражаясь от лучистости голубого небосклона насытила степное пространство, горьковатым ароматом полыни, едва-едва одурманивая, опьяняя, впутывая в этот дух сладковатую мягкость чабреца, тимьяна, чепчика, богородничной травы.
Вольный, великий и, одновременно, тихий Дон-батюшка здесь выгнулся излучиной. Он сделал крутой поворот, излом, калач, тот самый который огибает река вокруг острова или подают к столу пшеничным хлебом донские казаки. Дон напитал свои неторопливые, тягучие и полные сил воды зелено-синим цветом, наполнил кисловатым запахом ряски. И отразил в своем течение раскинувшийся над ним невообразимо бесконечный небосвод. С особой четкостью отметив в нем отдельные кудельки бело-дымчатых облаков. Он втянул в себя первоначальные величания Танаис, Ванаквисль, Бузан и оставил для себя лишь одно имя – Дон!
И этим величественным названием, собственным ходом, движением наполнил весь этот неизмеримый простор донской земли акварелью красок и запахов, а трескуче-раскатистым окриком чайки связал в единую цепочку свое боевое прошлое, мирное настоящее и славное будущее.
КОНЕЦ.
г. Краснодар, декабрь 2015г
морской этюд
В память о самом дорогом и близком человеке,
моем отце,
с которым так и не успела закончить спор о смысле жизни.
Даль ночного небосвода, темно-синего с легкой дымкой бархатных облаков, глянуло на меня мельчайшими слезинками звезд.
Слезинками звезд, которые из века в век наблюдают за людьми из бесконечного космического пространства, волнуя и тревожа наши души своим сиянием.
Слезинками звезд, которые наполняют глаза и скатываются по щекам, когда мы оплакиваем уход близкого, дорогого человека.
Или может слезинок звезд, которые слетают на лицо от накатывающих и флиртующих с песчаным берегом волн Черного моря.
Сбитые с вихрастыми чубами ярко-белые волны, словно вобравшие в себя дотоль бродившие по дневному небосводу клубящиеся от переживаний облака, плеснулись на брег, и едва облизали его песчаную гладь, оставив на нем махие комки пены. Вода только прикоснулась к земной тверди, нежно поцеловав, приголубив, и смахнув с нее зазевавшиеся песчинки, неспешно отхлынув, унесла за собой. Туда, в темно-синее приволье Черного моря.
Впрочем, там, немного правее, всего в каких-то метрах, десяти шагах, каковые и не стоило бы измерять, чубатые волны ударились о камни известняка более мощно, оставив на их изъеденных, изрытых желтовато-белых поверхностях мельчайшие слезинки воды, еще поколь не выплаканной по ушедшему близкому, дорогому человеку.
И тот же миг, с под ног, из дотоль прикорнувшего костра, выпорхнул вверх горьковатый дым, унося в небеса капли воды и слез, оставленные Черным морем и моими глазами. Унося их туда в бесконечное междупутье, в синеву ночного небесного купола, к звездам чтобы запечатлеться надгробием о тебе, мой близкий, дорогой человек, ушедший навсегда.
Коса Тузла пролегла изогнутой полосой по Керченскому проливу и тем самым разграничила Азовское море и Черное, разделила темную его синь и лазурь, порой схожую с дневным небосводом, по линии горизонта входящую в единую черту. Хотя сейчас, в ночи, когда солнце ушло на покой, скрывшись где-то в Крыму, стало невозможным рассмотреть цвет моря, и только хохолки пенных волн, выплескиваясь на брег в шаге от моих ног, все поколь наблюдались белыми своими комками. Синедь же самого моря теперь образовывала сплошной рисунок, смыкаясь с небесным куполом в единую картину, совсем чуть-чуть на линии воды и выси, очерчиваясь отдельными слезинками огней пришвартованных кораблей, ожидающих выгрузку в порту. Однако и тут было не все так спокойно и мрачно, и справа, как и слева, на едва воспринимаемом стыке неба и земли, в Крыму и Тамани, еле-еле перебрасывались каплями света людские жилища, подсвеченные огнями окон, рекламными вывесками и фонарями. Само сияние света из той дали, что наблюдалось с косы Тузла, где удавалось отдохнуть долгие годы летними днями и ночами, тоже казалось слезинками, теперь только пролитыми небосводом иль лишь случайно оброненными на землю.
Вкус моря, солено-песчаный, ощущался даже на языке, и едва крошился соприкасающимися губами. Верно, он попадал на кожу лица как раз в тот момент, когда очередная волна накатывала на бережок, своей кудлатой челкой слегка облизывая песчаные его просторы, милуясь с ними, перешептываясь, посмеиваясь. Отдельные песчинки, уцепившись за губы, я смахивала кончиком языка, ощущая на них тепло пережитого июльского дня сохранившегося от разомлевшего на небесной тверди солнечного светила.
И пахло на Тузле жаром лета, легкой кислинкой водорослей и горечью цветущей полыни, притаившейся недалече, да самую толику покачивающей своими желтыми шариками соцветий.
В этой ночи, темной, лишенной луны и месяца, в которой только и были видны в сапфировых небесах мельчайшие звезды, время, всего на миг, сдержало свой безудержный бег, чтобы даровать возможность задуматься и оглядеться. И конечно смахнуть со щеки затаившуюся слезинку, такую же яркую как ее отражение на небосклоне, как движение души в космическом пространстве, междупутье, мироздании.