– Да мне-то какое дело, что он там на самом деле был, если меня все эти годы каждый им в нос тычет! Матвей Александрович – то, Матвей Александрович – сё, вот при Матвее Александровиче… Будто бы я не старался…
– Ты старался, Митя, и с этим никто спорить не станет, – серьезно, без тени насмешки, сказала Марья Ивановна. – И хотя это теперь все и вправду позабыли, у тебя с людьми получалось и получается куда лучше, чем у бедного Печиноги. Он и вправду человеческое устройство почитал за великую тайну и за всю жизнь даже не пытался понять, отчего люди на механизмы не вовсе похожи. Но ведь есть же еще и производство. Тут уж Матвей без спору докой был… Ты, конечно, за эти годы тоже многое узнал, научился… Если бы она тебе Матвеевы книги и записи отдала… – женщина сжала руки и противно хрустнула суставами коротких, но тонких пальцев.
– Брось, Маша! – усмехнулся мужчина. – Ничего бы я в матвеевых записях не разобрал. Голова у меня иначе устроена. Где люди, там я могу, а где металл или неживое что – увольте! Вот Валентин или Савелий, те – конечно… А может, нам только прииски и продать? Или закрыть их вовсе, как Александров сделал? Выработали золото и все… Будем жить без этой головной боли…
– А где ж люди работать станут?
– А нам-то что за печаль? Мы что, как Коронин, радетели за трудовой народ? Подписку давали?
– Нет, Митя… – медленно, с усилием выговорила Мария Ивановна, видимо побледнев и сделавшись оттого старой и некрасивой.
Все морщины, образовавшиеся на лице ее от многолетнего сдерживания сильных и страстных порывов, разом проступили наружу, словно проведенные карандашом или присыпанные серой пудрой. Дмитрий Михайлович смотрел на изменившееся лицо жены почти со страхом.
– Подписки мы не давали, – как бы размышляя вслух, продолжила женщина. – Да и по сути Коронин со товарищи, – что ж? Только громкие крики и палки в колеса неизвестно чему… Я тебя понять могу и даже посочувствовать. Тебе Егорьевск – не родной, ты здесь попал как кур в ощип, чего ж тебе за него радеть? А у меня, пойми, положение другое. Мой отец, Иван Парфенович, этот город создал таким, какой он сейчас есть… Во мне его кровь, и он на меня рассчитывал, теперь я это ясно разбираю, и тебя, то есть… В общем, тебя он мне в подмогу из Петербурга выписал. Чтобы мы вдвоем вожжи удержали. А если мы теперь прииски закроем, и ничего взамен не дадим, так городу – конец. Я уж думала сто раз. Тракт у нас не основной. Любое другое производство в тайге организовать – в десять раз больше сил и денег надо. И опять же – специалисты. Это в России – инженер на инженере сидит и инженером погоняет. Были бы капиталы и желание, а дело организовать – пара пустых. А здесь, мой милый, – Сибирь… Рабочие руки и земля дешевы, но суровы и тяжелы на новое, на понятие его. Просторы к себе манят, кажется, вон там, за той сопкой, лучшая жизнь, да даром. Сословий, считай, нет. Вольные люди… А кто трудиться сызмальства не приучен, дела в руках не имеет, тем и вовсе. Встань и иди… Причем кнутом и штрафом дела не поправишь. Но, как ни крути, это – моя родина, мое дело. Отними ее у меня и… что ж останется? Салфеточки вязать в твоем вишневом саду?
– Ты что же – хочешь прямо сейчас взять на себя ответственность за весь Егорьевск? – усмехнулся мужчина. В тоне его, помимо желания, сквозили и нотки восхищенного удивления. – Не многовато ли будет?
– Если ты мне помогать будешь, ну хоть, как прежде, вначале, а не вопить трусливо: бросим все, уедем! – так и в самый раз.
– А позволят ли? Ну как мешать станут? – мужчина обиделся на реплику жены, но привычно постарался не показать этого, прикрылся вымученной, вовсе необаятельной улыбкой.
– Разберемся. По ходу дела… – Марья Ивановна хотела добавить что-то еще, но не успела, потому что слова ее были прерваны громким, ритмичным стуком и шлепаньем, раздававшимся со стороны лестницы. Спустя еще несколько мгновений в комнате появилась согнутая крючком старуха, опиравшаяся на клюку и одетая в простое черное платье. Желтые, кривые, изуродованные старостью и болезнью ступни ее были босы. Из-под белоснежного, по-монашески подвязанного платка смотрели острые, темные, совершенно не выцветшие глаза.
– Здравствуйте, Марфа Парфеновна! Как почивали?
– Здравствуй, тетенька! – почти одновременно произнесли муж с женой.
Старуха, опираясь на клюку и приподняв подбородок, оглядела комнату и сказала скрипучим, но звучным голосом (так порою звучит старый, надтреснутый колокол):
– Чем меж собой собачиться, молились бы лучше! Все бы и устроилось!
– Пески побогаче стали? Инженер жив оказался? Чего еще? – вежливо уточнил мужчина.
– Все, все в руке Божией! – трубно возгласила старуха. – И богатства земные, и судьбы людские! Али сомневаешься?!
– Нет, нет, мы не сомневаемся! – торопливо подхватила Маша. – Господь велик, а мы – ничтожны пред ним. Но ведь у каждого, кто в миру живет, свой жребий есть, и его исполнять надо по мере сил. Так ли, тетенька? – казалось, она на полном серьезе ждет ответа. Мужчина досадливо махнул рукой и снова отвернулся к окну.
– Пожалуй что так, – поразмыслив и пожевав синими губами, ответствовала старуха.
– Я думаю, что мой жребий – сохранить и приумножить то, что батюшка оставил. Если мы теперь прииски закроем, то Егорьевску – конец. Я же не должна запустения и погубления родительского строения допустить…
– Гордыня, Машка! Гордыня тебя жрет! – взвыла Марфа Парфеновна, выставив кривой палец в сторону племянницы. – Как у отца твоего! Его-то гордыня и сгубила! Гордыня и злато поганое! Смирись и молись неустанно! В паломничество к святому месту съезди. Тогда и понимание придет!
– Хорошо, хорошо, – смиренно опустив взгляд, Маша тут же пошла на попятную. – Я подумаю, тетенька, посоветуюсь с владыкой. Может, и вправду съезжу… Вы бы присели теперь в кресло… А что у нас новенького?
– Постою, небось на ногах еще, не калека, днем по креслам рассиживать, – проворчала Марфа. – У нас… Чего же у нас? – старуха плотнее налегла грудью на рукоять клюки. – А – вот! Намедни ходила Матюшу с Соней навещать, пряничков им снесла и игрушечку, что Тиша выточил…
– Тетенька! – в голосе Марьи Ивановны явственно послышалось раздражение. – Зачем вы туда ходите? Я ж вам сто раз говорила: рассудите сами, неужто Вера Михайлова детям пряничка купить не сможет? На что вам? И ей каково вам привет оказывать?
– Ничего ты не разберешь. Дело не в гостинце, а во внимании и ласке. Вера Артемьевна – женщина суровая, лишний раз детей не приголубит, не понежит… («Зато уж ты ласковая, прямо умереть до чего!» – почти неслышно проворчал себе под нос Дмитрий Михайлович) А игрушечки тишины и вовсе на ярмарке не купишь. Они каждый раз аж визжат от радости, и в корзинку, как птенцы, заглядывают… «Ну что там, бабушка Марфа, не томи, что там?!» А Вера, как бы у тебя с ней ни склодилось, насупротив меня ничего не имеет, и прямо так мне и говорит: Вы уж навещайте нас, Марфа Парфеновна, как надумаете да силы будут, детям всегда в радость и мне отрадно. Бабушек-то у них нет, да и я маменьку родную уж и в лицо позабыла…
– Вот змея-то! – вздохнула Марья Ивановна. – И вы, с вашим-то умом, ей верите?!
– Ничего такого! – возмутилась старуха. – Не склодилось у вас, так ты и рада все наизнанку обернуть! Будто ты не знаешь, что Вера, как и я сама, приязни ни к кому изображать не станет. Лучше промолчит, но никогда пустого не скажет!… Да вот, я что говорить-то хотела, да ты меня сбиваешь всегда. Письмо она на той неделе из Петербурга получила, от Софьи Павловны…
На скулах мужчины заходили яростные желваки, женщина, напротив, видимо заинтересовалась новостью. На ее бледные щеки даже вернулся румянец.
– Ну? Что у нее там? Читала она тебе? Или так рассказала?
– Так рассказала, да я поняла, что не в первый раз и уж почти до слова выучила… Погоди, вот теперь я присяду… – старуха добралась до того, с чем пришла, и, прежде, чем сообщить новость, обустраивалась со всеми возможными удобствами. – Вели Аниске чаю мне принести. Моего, с травками… Да и сама сядь, небось ногу-то не менее моего ломит. Вот… Теперь, значит, слушай… А ты, Дмитрий, не кривись, не кривись! Коли тебе про Софью слушать неохота, так уйди и не маячь туточки…
– Отчего же, я послушаю, – сам себя окончательно не понимая, отозвался Дмитрий Михайлович.
Отчего прошлое никак не может отпустить его, дать жить в полную силу сегодня и сейчас? Чем он провинился?… «Не лукавь! – приказал он сам себе. – Все свои вины ты сам знаешь.» Но все равно. Зачем же наказывать так долго и… тягомотно? Все-таки, как ни крути, но Господь Бог – удивительная зануда и иезуит! Ведь вроде бы все хорошо, так, как хотелось когда-то: он богат, женат на удивительной женщине, у них есть сын, дом – полная чаша, рабочие его уважают… Ну что бы ко всему этому еще не дать хоть немного покоя… И пусть бы забирал все это излишнее, шальное богатство, высосанное могучим Гордеевым из тощей груди этой сумрачной земли, где вместо яблок родятся шишки, а вместо веселых песен – тоскливые напевы острожников и каторжан… Когда-то, в далекой юности, самой страшной судьбой казалось прозябание в родном приволжском городке, пыль и скука провинции, занесенные снегом окошки и карты зимой, вишневое варенье летом, служба в нарукавниках, сидение в гамаке с газетой, послеполуденная дрема под плетеной шляпой… Лучше вообще не жить, чем так!… И что ж теперь? Кажется, что не так уж все это и ужасно? Пожалуй, что так… Обязанности на службе определены раз и навсегда. Один-два-три раза за жизнь следует ждать повышения и соответственного ему увеличения жалованья. Портреты Чернышевского и Добролюбова в дубовых рамках можно протереть от мушиных какашек и, как и папенька когда-то, воображать себя либералом или демократом по выбору. Для развлечения устраивать любительские спектакли…
– …А главная-то новость: замуж Софья пошла и ребеночка родила!
– Как, вот так сразу: замуж и ребеночка? – удивилась Марья Ивановна.
Старуха неодобрительно пожевала губами, соображая, как разъяснить возникший вопрос.
– Ну, надо думать, она Вере не писала долго, ждала, чтоб от бремени разрешиться, а после и о свадьбе сообщила. Должно, забеременела сразу после венчания…
– Или до венчания… – задумчиво заметил Дмитрий Михайлович.
– Митя! Как тебе не стыдно! – воскликнула жена. – Ты же знаешь: Софи не такая!
– Да уж я-то знаю… – пробормотал он.
Марфа, про которую позабыли, пристукнула об пол клюкой. Там, где она находилась, слушать должны были ее. Таков порядок. Где нет порядка, там гуляют бесы – это Марфа Парфеновна знала доподлинно.
– Муж Софьи – помещик и дворянин, естественно, – продолжала она, вернув себе внимание племянницы и ее мужа. – Еще этот, который стишки пишет, забыла как называется….
– Поэт? – скорчив гримасу, уточнил Дмитрий Михайлович.
Представить себе Софи Домогатскую, рациональную и однозначную, как обнаженный клинок, замужем за каким-то усадебным поэтом, совершенно не получалось. Что-то здесь нечисто… Да и что может быть чисто рядом с Софи?
– Точно – поэт. Стишки в журналах печатает. Это Вере особенно понравилось. А родился мальчишечка, назвали Павлом, видать, в честь Софьиного отца…
«Который застрелился из-за долгов, – мысленно продолжил мужчина. – Да, в этом вся Софи: назвать первенца именем проигравшегося самоубийцы… Ничего не боится! Сам черт ей не брат!»
– Ну что ж, я за Софи рада, – медленно произнесла Марья Ивановна, сплетая и снова расплетая пальцы. – Надо будет, пожалуй, написать ей, поздравить…
– Машенька, зачем?! Не надо! Что ей до нас?!! – какая-то излишняя эмоциональность в голосе мужа заставила Марью Ивановну пристально взглянуть ему в лицо и дождаться, когда он сам отведет взгляд.
– Ей до нас – не знаю. А я – так хочу, – утвердила Мария Ивановна.
Марфа, кряхтя, поднялась.