Когда все, что можно продать, было продано – печки и кровати, столы и стулья, маленькие угловые буфеты, лоханки и баки, – скарб все еще оставался; и женщины сидели среди груды вещей, перебирали их, оглядывались назад, в прошлое. Картинки, зеркальце, и вот ваза…
Ты прекрасно знаешь, что можно взять, а что нельзя. Мы будем делать остановки среди полей, – понадобится посуда для стряпни и стирки, матрацы и теплые одеяла, и ведра, и кусок брезента: из него сделаем навес. Вот бидон для керосина. Знаешь, на что пригодится? Смастерим из него печку. Одежда? Бери все, что есть. А ружье?.. Без ружья как без рук. Когда не будет ни башмаков, ни платья, ни еды, ни даже надежды – ружье все-таки останется при нас. Когда дед пришел в эти места – помнишь, рассказывал, – у него только и было с собой что перец, соль и ружье. Больше ничего. Это пойдет. И еще бутылку для воды. Ну, теперь, кажется, полно. Прицеп набит доверху. Ребята поедут в прицепе, бабку усадим на матрац. Инструменты – лопата, пила, гаечный ключ, плоскогубцы. Еще топор. Этот топор служит лет сорок. Видишь, как лезвие стерлось? Не забудь веревки. Остальное? Брось так… или сожги.
Подходили дети.
Если Мэри возьмет куклу, рваную тряпичную куклу, тогда я возьму мой индейский лук. Как я без него буду? И еще палку – она длинная, мне по самую макушку. Вдруг понадобится? Она у меня уже давно, целый месяц или целый год. Как я без нее буду? А какая она, Калифорния?
Женщины сидели среди обреченных на гибель вещей, перебирали их, оглядывались в прошлое. Вот книжка. Отцовская. Отец любил книги. «Странствия пилигрима». Часто читал ее. С его надписью. А вот отцовская трубка – все еще пахнет табаком. А вот картинка – ангел. Я все на нее смотрела перед первыми тремя родами, да что-то не помогло. Как по-твоему, взять эту фарфоровую собачку? Тетя Сэди привезла ее с выставки в Сент-Луисе. Видишь? Так и написано. Да нет, не стоит. Письмо от брата, писал за день до смерти. Шляпа – старомодная, с перьями, никогда ее не носила. Нет, некуда сунуть.
Как же мы будем жить, когда у нас отняли жизнь? Как мы узнаем самих себя, когда у нас отняли прошлое? Нет. Брось. Сожги.
Они сидели, глядя на эти вещи, и старались выжечь их, как клеймо, у себя в памяти. Как же дальше, когда не будешь знать землю за порогом своего дома? Или проснешься среди ночи и знаешь – знаешь, что ивы нет. Разве ты можешь жить без ивы? Нет, не можешь. Ива – это ты. Боль, которая терзала тебя вон на том матраце, – мучительная, нестерпимая боль – это ты.
Опять дети… Если Сэм возьмет индейский лук и длинную палку, тогда мне тоже можно взять две вещи. Тогда я возьму еще пуховую подушку. Это моя подушка.
И вдруг их охватывало беспокойство. Надо поскорее трогаться. Ждать нельзя. Ждать больше нельзя. И они сваливали посреди двора оставшийся скарб и поджигали его. Они стояли и смотрели на огонь, потом с лихорадочной быстротой принимались грузить вещи на машину и уезжали, скрывались в пыли. И пыль долго стояла в воздухе, поднятая перегруженными машинами.
10
Когда грузовик уехал, набитый доверху тяжелым инвентарем, инструментами, кроватями, матрацами – всей движимостью, которую только можно было продать, Том пошел бродить по участку. Он постоял в сарае, заглянул в опустевшее стойло, в пристройку для инвентаря, разгреб ногой оставшийся там мусор, отшвырнул в сторону сломанный зубец косилки. Он обошел все памятные места – красный береговой откос, где были гнезда ласточек, иву около свиного хлева. Две свиньи с хрюканьем потянулись к нему через загородку; свиньи были черные, разомлевшие на солнце, благодушные. И тут его паломничество закончилось, и он вернулся к дому и сел на приступку, куда только что передвинулась тень. Позади в кухне возилась мать, она стирала детское платье в ведре; ее веснушчатые руки были все в мыльной пене, пена капала с локтей. Как только Том сел на приступку, она выпрямилась и долго смотрела на него, сначала в лицо, сбоку, а когда он перевел глаза на залитый солнцем двор – в затылок. Потом снова принялась за стирку.
Она сказала:
– Том, надо думать, что в Калифорнии будет не так уж плохо.
Он повернулся и взглянул на нее.
– А кто говорит, что там будет плохо?
– Да никто. Только уж очень все это хорошо. Тут раздавали листки. Чего только там не написано – и работы сколько угодно, и плата высокая, и все такое прочее! Потом в газете писали, сколько там народу требуется на сбор винограда, апельсинов и персиков. А ведь это приятная работа – собирать персики. Даже если не позволят есть, все равно какую-нибудь гнилушку ухитришься стащить. И под деревьями хорошо работать – тень. Очень уж заманчиво, даже страшно становится. Не верю я. Боюсь, что на деле окажется совсем не так хорошо.
Том сказал:
– Не заносись верою выше орла, не будешь ползать вместе с червями.
– Правильно, правильно. Это ведь из Священного Писания.
– Кажется, оттуда, – сказал Том. – Я как прочел книжку «Победа Барбары Ворт», так у меня Священное Писание из головы вышибло.
Мать негромко засмеялась и снова принялась за стирку. Потом она стала отжимать штаны, рубашки, и мускулы у нее на руках натянулись, как веревки.
– Твой дед, с отцовской стороны, раньше тоже чуть что, так вспоминает Писание. Путал ужас как. Все сбивался на Альманах доктора Майлса. Он его от корки до корки читал нам вслух. Там было много писем – от тех, кто мучился бессонницей или ломотой в пояснице. Начнет другим пересказывать – учить их уму-разуму, да прибавляет: «Это притча из Священного Писания». Твой отец и дядя Джон смеются над ним, а он сердится. – Она сложила отжатое белье, точно охапку дров, на стол. – Том! Говорят, нам две тысячи миль ехать. Ведь это очень далеко? Я видела карту: высокие горы, точно на цветных открытках, и нам прямо через них надо перебираться. Сколько же уйдет на дорогу? Как ты думаешь, Томми?
– Не знаю, – ответил он. – Две недели, а если повезет, так дней десять. Слушай, ма, ты зря беспокоишься. Я тебе расскажу, как люди живут в тюрьме. О том, когда тебя выпустят на волю, думать нельзя. Рехнешься. Думать надо о сегодняшнем дне, о завтрашнем, о бейсболе в субботу. Так и надо жить. Так живут все бессрочники. Новички – те лбом о дверь бьются. Всё считают, сколько им еще сидеть. Зачем тебе это? Живи со дня на день.
– Да, так лучше, – сказала она, налила в ведро горячей воды, бросила туда грязное белье и принялась месить его в мыльной пене. – Так лучше. А все-таки приятно думать: может, в Калифорнии будет хорошо. Холодов там нет. Повсюду фрукты. Люди живут привольно, в беленьких домиках, среди апельсиновых деревьев. Может, и мы, – конечно, если всем найдется работа, если у всех будет заработок, – может, и мы устроимся жить в белом домике. Малыши будут рвать апельсины прямо с дерева. Попробуй удержи их – слез не оберешься.
Том смотрел, как она возится с бельем, и глаза его улыбались.
– Тебе, я вижу, от одних таких мыслей легче становится. Я знал одного из Калифорнии. У него и речь была другая, не как у нас. Послушаешь – и сразу ясно: это не здешний. Так вот он рассказывал, что там сейчас очень много народу набралось, все ищут работу. Сборщики фруктов, говорит, живут в лагерях, в грязище, с едой тоже плохо. Платят мало, работу найти трудно.
По ее лицу пробежала тень.
– Это неверно, – сказала она. – У отца есть листок, желтый такой, – там написано, что в рабочих нужда. Разве станут всё это заводить, если работы нет? Такие листки стоят больших денег. Кому это нужно – рассказывать небылицы, да еще платить деньги за свое вранье.
Том покачал головой.
– Не знаю, мать. Объяснить трудно, зачем это делается. Может быть… – Он посмотрел во двор на красную землю, залитую горячим солнцем.
– Ну?
– Может, все будет хорошо, как ты говоришь. А куда дед ушел? Где проповедник?
Мать стала с охапкой белья на пороге. Том подвинулся, давая ей дорогу.
– Проповедник пошел побродить. Дед спит дома. Он иногда среди дня заходит в комнаты поспать немножко.
Она вышла во двор и стала развешивать на веревке выцветшие синие комбинезоны, синие рубашки и длинные серые фуфайки.
Том услышал у себя за спиной шаркающие шаги и обернулся. В дверях стоял дед, так же, как и утром, теребивший пальцами застежку брюк.
– Слышу, тут разговоры, – сказал он. – Сукины дети, поспать старику не дадут. Молоко еще на губах не обсохло, не понимаете, что старику нужен покой.
Его пальцы, теребившие клапан брюк, ухитрились справиться с двумя застегнутыми пуговицами, забрались внутрь и с наслаждением почесали в паху. Мать подошла к нему с мокрыми руками; ладони у нее были размякшие, сморщенные от горячей воды и мыла.
– Я думала, ты спишь. Дай застегну. – И хотя дед отбивался, она все-таки удержала его и застегнула ему фуфайку, рубашку и брюки. – А то ходишь распустехой, – сказала она и отошла.
Дед злобно забормотал:
– Вот… вот до чего дошел – штаны застегивают. Оставьте вы меня в покое, я сам сумею застегнуться.
Мать сказала шутливо:
– В Калифорнии не позволят в таком виде ходить.
– Не позволят? Ха! Я им покажу! Они еще меня учить станут! Да я захочу – и совсем без штанов буду бегать, если уж на то пошло.
Мать сказала:
– Такой стал несдержанный на язык! Год от году все хуже. Перед тобой хорохорится, что ли?
Старик выпятил щетинистый подбородок и воззрился на мать хитрыми, злющими, веселыми глазами.
– Вот так-то, – сказал он, – скоро и в путь отправляемся. А виноград там растет прямо у дороги! Знаете, что я сделаю? Нарву полный таз и плюхнусь туда прямо задом, да еще поерзаю, пусть штаны соком пропитаются.
Том засмеялся.
– Да такой хоть до двухсот лет доживет, его все равно не обуздаешь, – сказал он. – Значит, в путь-дорогу, дед?