Оценить:
 Рейтинг: 3.75

Мятеж

Год написания книги
1924
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 66 >>
На страницу:
13 из 66
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Беда была настолько велика, что изжить ее нужны не недели, не месяцы, – целые годы. Могла спадать лишь острота, но глубокому потрясению оставалось еще долго жить, жить и волновать не только пострадавший район, но и все Семиречье.

Копало-лепсинская драма положила свою неизгладимую печать на всю семиреченскую действительность, и еще долго-долго после изгнания белых генералов стояли в центре внимания всей области интересы этого многострадального района.

В ближайшие дни состоялось заседание областного комитета партии.

Я был немало удивлен, когда там встретил до единого тех же товарищей, что присутствовали на заседании ревкома. Оказалось, что работников партийных настолько мало, что невозможно было допустить существование кадра, ведущего исключительно партийную работу. Тут были те же: Кушин, Кондурушкин, Юсупов, разве только заново присутствовали – заместитель Кондурушкина, вдребезги больной Горячев, да заместитель Кушина – юркий и дотошный Масарский.

Стояли вопросы: об усилении партийной работы в области, о беспокойном состоянии коммунистов в армии, в ревкомах на местах, работающих доселе без всяких положений и руководства.

Средний вопрос – об армейских коммунистах. – на этот раз сняли с повестки, разрешили его позже, подобрав материал. По вопросу о партийной работе, об усилении этой работы то и дело упирались в глухую стену.

Кулачков нам не просвещать «коммунией», казаки пока что тоже мало подходят для обработки, а основая масса – мусульманство – ну, как мы пойдем к нему, когда не знаем туземного языка? И как только доходили до этого пункта, сами собою отпадали споры о программах, об отдельных параграфах и звеньях устава, об инструкциях, методах и т. д., и т. д. Это роковое звено обладало магическою силой – умерщвлять все, что к нему подступало, что на него смотрело с надеждой.

Конечно, самым верным способом было бы наладить эту работу силами местных коммунистов. Они достанут и до кишлака и прощупают самую сердцевину населения… Но их же так мало, их единицы… Да и среди них – посмотрите хотя бы на верненскую организацию – аховый, малонадежный народ… Подлинная трудовая национальная масса еще не раскачалась и не дала еще лучших сынов своих в ряды большевиков.

Эти отдельные прекрасные работники – Садыков, Джандосов, – что они поделают, песчинки в темном море невежества, глубочайшего, мрачнейшего суеверия, закоренелых традиций рабства и гнета?

Они бессильны.

А мы? И мы бессильны.

Нас и мало, мы и немые к тому же в этой неведомой, совсем неведомой гуще туземцев.

Много, долго говорили. Как водится, спорили горячо. И в конце концов увидели, что все наши решения имеют какое-либо значение только для одиночек-партийцев по крестьянским селам и казачьим станицам. В глубочайшие же недра области наши решения не дойдут; не дойдут, – мы это сами знаем, понимаем, с горечью видим по своим постановлениям…

И, гонимые сомнениями в серьезности своего дела, как-то совсем вскоре, через неделю-другую, мы порешили создать – и создали – курсы местных языков для приехавших из центра работников.

О, я до сих пор не забуду этой картины, как мы обучались киргизскому языку: в классе, за партами, как дети, сидели мы, областные начальники и руководители – трибунальщики, особисты, военные и невоенные, старые и молодые, – сидели и тщательно, покорно и смиренно списывали с доски некие иероглифические знаки – чужие, непонятные, выходившие из наших рук раскоряченными, изуродованными до неузнаваемости, искаженными и лишенными всех основных своих признаков. Нам преподавал довольно благочестивый киргиз-учитель. Он понимал, что имеет дело с «начальством», и потому не кричал на нас, не топал, не наказывал, по привычке, не бил розгами. Мы и без того послушны и кротки были, как овцы, до смешного. Первое время исправны и заботливы были до слащавости: стремились отточить каждый крючочек, старались засечь в памяти всякую уключинку, вызуживали благоговейно каждый пяток слов и даже набирались храбрости переводить нечто, написанное на грифельной доске.

Мы ходили с тетрадочками под мышкой, карандашик торчал в кармане; у иных было подобие ученического, примитивного портфельчика-папки. К положенному часу мы сбегались исправно и стыдили того, кто, бывало, задержится на пяток минут, как будто этот вот крючочек куда важнее только что написанного им приказа, который назавтра полетит по области и даст пищу, руководство… Проскочил быстро медовый месяц нашего «просвещения». Как-то трудно становилось, не хватало и сил и времени удосужиться еще на эти занятия, торопясь с четвертого заседания на пятое.

Были, правда, занятия и утренние, но ведь и утро было у нас не для моциона. Сегодня не сумеет прийти один, завтра – другой, послезавтра не придут оба вместе. И когда «лентяев» станут допытывать, грозя драконовыми мерами принуждения, они вдруг приведут такое солидное «оправданьице», что перед ним бледнеют все крючочки и словечки. Ученики были слишком много заняты иною работой, и потому из занятий языком ничего не получилось. Дошло до того, что перед учителем однажды предстали всего-навсего два ученика, да и те заснули после бессонной ночи, проведенной где-то в облаве по изъятию оружия. Учитель взмолился, запросил об «освобождении от исполнения обязанностей». Его освободили. А вместе с ним освободились и мы от тяжкого покаянного состояния, которое всегда овладевало, раз не можешь идти на «урок» и нарушаешь ту самую «суровую дисциплину», которую сами же и проповедовали, сами же и расписывали в приказах и инструкциях.

Это было впоследствии, то есть дело с курсами языков. Об этом лишь к слову сказано. Продолжаем речь о заседании комитета партии. Итак, второй вопрос сняли. Остался третий – «выработка положений о ревкомах».

Выяснилось удручающее обстоятельство.

До сего дня, до половины апреля 1920 года, революционные комитеты, все советские органы на местах не знали ни одного положения, ни одного руководства о своем строительстве, о своих функциях, о пределах прав своих и полномочий, о круге обязанностей, – не знали ничего, кроме обрывочных, случайных указаний по какому-нибудь практическому, злободневному вопросу. Жили по-свойски. Работали вслепую. Ответственности не чувствовали. Руководства не знали. Это была какая-то федерация государств-деревень и сел, государств-кишлаков, государств-станиц – всяк по-своему и на свой лад.

Общего плана – областного плана – нет.

Связь устанавливается лишь самотеком, неорганизованно, от случая к случаю. Такое положение дел объясняли разно. Во-первых, отсутствием хороших работников до самого последнего времени, – публика тут куролесила все с бору да с сосенки, близорукость проявляла невероятную, самомнением страдала исключительным, до болезни; да и эта публика перескакивала, как в калейдоскопе, то и дело менялась, обновлялась, куда-то внезапно исчезала, откуда-то врывалась вновь и вновь. Это считали причиною номер первый. Причиною номер второй называли сложность, многообразие отношений – национальных, классовых, сословных, в которых разобраться было чрезмерно трудно, и точно повсюду и всем дать директивы было не по силам тому кадру, что взялся здесь за работу с восемнадцатого года.

Третьей причиной считали близость фронта. Два года, до недавних мартовских дней, область полыхала в пламени ожесточенных гражданских боев, причем перевеса победы не было ни здесь, ни там: область дрожала в непрестанном напряжении, как туго натянутая струна. Вопросы мирного строительства, организованного, систематического руководства области уездами, уездов – волостями и ниже, таким образом, выпадали сами собою, бледнели перед военными трудностями, отставлялись на задний план, оставались нерешенными.

«Все для фронта!» Этим жили.

И здесь, в Семиречье, этим лозунгом, быть может напряженней жили, чем где-либо в ином месте. Семиречье за горами, Семиречье далеко-далеко от центра Туркестана, за многие сотни верст, ему надеяться на стороннюю помощь нечего, – оно лишь само, бросив «все для фронта», могло справиться с белыми генералами.

Эта третья причина советского неустройства была наиболее серьезной и существенной.

Итак, на местах советские органы оставались без руководства. Дальше оставлять их беспомощными, самостийными было нельзя.

Фронт ликвидирован. Внимание теперь устремится не на фронт – на тыл, на мирное строительство, на хозяйство, на развитие землепашества, скотоводства, худосочной городской промышленности.

И только-только фронт прикрылся, как обком почувствовал эту острую нужду: руководствовать работой Советов на местах. Потому и поставили вопрос этот сегодня на обсуждение.

Когда взвесили все возможности и прикинули начерно главные пункты, в которых должно выразиться руководство, выбрали комиссию и поручили ей в три-четыре дня разобрать положения о ревкомах. (Они были написаны, опубликованы, разосланы, – и с тех пор какое-то общее начало, какой-то единый план связал в целое всю разнобойную советскую работу на местах.)

Кончилось заседание. Сегодня уже третье по счету. Кругом идет голова. В маленькой продымленной комнатке обкома она и вовсе разболелась. Лица серы, глаза у всех помутнели, глухи голоса; разбитая, развинченная походка тоже говорит про усталость… Расходимся…

Слышно через открытое окно, как нетерпеливо бьет звонким копытом о камень буланый красавец – конь Мамелюка. Тихо ржет, будто аккомпанирует, будто одобряет его, буланого красавца, чья-то гнедая круглая добрая кобылка. В стороне, на углу, привязанные к дождевой трубе, охорашиваются, крутятся крупами, ждут седоков, сверкают глазами на крыльцо наши шустрые жеребчики. Тихо в улице. Кое-где пройдет пешеход, отчеканивая по тротуару в чистом вечернем воздухе пустынной улицы. И слышно, как шаги уходят вглубь, замирают, пропадают.

– Ребята, в горы! – предлагает кто-то. – Отдохнем, освежимся, а утром, чуть свет, опять на работу.

Предложение принимается с восторгом.

И мы скачем мимо ревкома по широкой улице, на окраину, к лазарету. От лазарета – длинная аллея, тут и езжая дорога. Но дорогой ехать кому же теперь охота: даешь напрямик, по лугу, тропками! Эх, и любо же было мчаться в горы после изнурительных, утомительных заседаний! Вот дорожки, тропинки спускаются к ручью, а за ручьем, на ровной широкой поляне, мы состязаемся в скачках; никому не успеть за красавцем буланым Мамелюка – оставит за целую версту. Разгоряченные, возбужденные, докатим к дачным выселкам, а за ними – по берегу Алматинки, горной реки. Справа за рекой, по крутым горным склонам, – колючий непролазный кустарник. Теперь, в раннем апреле, он все еще запутан, заморожен, в снегу. Куда ни глянь – по горам все бело, только под ногами в долинах побежали ручьи, только здесь ощетинилась сухая, жесткая прошлогодняя трава.

Только у самого подножия черно и влажно, а склоны горные все еще туго даются нежаркому апрельскому солнцу. По берегу Алматинки – с песнями. Горное эхо поможет там, где не поделают ничего человеческие голоса. Дорога все выше, круче, глубже в горы. Нет-нет да снежный холм выскочит на пути, и чем выше мы едем, тем чаще они начинают встречаться, белоголовые холмы, предвестники вечных горных снегов. Настроение у всех возбужденное. Кто-то умудрился в городе заскочить на квартиру, захватил ружье, другой захватил карабин – будет охота. Я первый раз в горах в апреле, когда не сошли еще снега, когда пробирает еще горная стужа.

С непривычки зябко. На подъемах кони долго идут шагом. На этот раз недалек наш путь, – в этой вот избушке, у горного сторожа заночуем.

Вошли в избу. Изба как изба – на манер обычных крестьянских хат в какой-нибудь Владимирской губернии: грязна, черна, дымна, тесна, жарка полатями, тараканиста щелями, скудна посудой, завалена хламьем-одеждой, воняет изо всех углов глубокой, терпкой и острой, никогда не изгоняемой вонью. В углу образа – прокопченные, сухие, скучные, без лампадок – за отсутствием гарного масла. Бутылку керосина мы привезли с собой, захватили на случай и огарок свечи, – думали, лампы у старика не случится. Нашлась лампа; зарядили, зажгли, засамоварили. Загуторили. И так до свету. А чуть забрезжило – по утреннему насту лазали с карабинами, револьверами, ружьями… Чего искали, какой дичи – кто же это мог знать?

Просто лазали, авось что-нибудь и попадет.

Разумеется, ничего не попало. Даже никто и выстрела не дал. Скоро простились со стариком. Ехали обратно. И хоть бессонная была ночь, хоть не было отдыха и дорогой качало туда-сюда, а в то же время не было дня работоспособней, никогда так весело и легко не работалось, как после этих горных поездок.

О том, что собою представляет ревком, чем он занят, в каком направлении ведет работу, мы хоть малое представление, но имели. О комитете партии – тоже.

Что же представляла собою семиреченская Красная Армия, как создалась она, как жила и боролась, какие выработала навыки и традиции, чем дорожит и на что до сих пор щетинится? Кто руководители у ней прежде и теперь? На что годна она, что может дать и чего не даст?

Оглянуться в прошлое, осмотреть ее с разных сторон, выщупать, выстукать в нездоровых местах, чтобы знать, как и чем ее лечить, – о, эта задача много времени потребует, и сил, и уменья! А работа необходима: выследить в прошлом надобно каждый шаг. Потом, через долгое время, на руки мне попал доклад: он собрал и повторял то самое, что говорилось и писалось тогда про Красную Армию Семиречья.

От восемнадцатого года. От той самой поры, когда началось горячее дело, когда здесь открылась борьба, возникли фронты. Все перепуталось. Не разобрать, не понять было, где злейший враг и где товарищ.

Местами даже таранчинская трудовая масса объединялась с казаками, боялась красных повстанцев-крестьян. А в иных местах, кругом наоборот, по-иному. Киргизы – не баи, не манапы, рядовая масса – то с казаками, то с повстанцами. Крестьянские отряды переходят к казакам, казачьи части идут, сдаются добровольно на волю красного командования. Запуталось все – не разобрать. Полыхало Семиречье кострами жестокой, изнурительной гражданской войны.

В половине восемнадцатого года прискакали вдруг недобрые вести: на севере, в Семипалатье, от Колчака идут на Семиречье белые войска. Идут в два отряда. Отряды отлично вооружены, вдосталь орудий, патронов, пулеметов, снарядов.

Немало броневиков, ходят слухи про танки. Во главе – офицеры, опытные командиры, два капитана: Виноградов и Ушаков.

Советская власть в Семипалатье пала, ее свергли восставшие казаки, как только почуяли, что с севера к ним идет колчаковская подмога.

И теперь – шаром покати по Семипалатью: все выбито, выжжено, вырезано, расстреляно; бандитская ватага снижается на Семиречье, опустошает, губит, разоряет все на своем вредоносном пути. И нет никакой силы, чтобы остановить эту быстро идущую ватагу. Но остановить необходимо. Надо остановить теперь, и какою бы то ни было ценой. Здесь промедление грозит бедами неисчислимыми: по Копальскому, Лепсинскому районам с новой силой закипит казацкое повстанчество, раз прослышит о том, что с севера идут колчаковские войска – победоносно, неудержимо, быстроходом… Надо сдержать… Но чем же? Какими силами? Вот они, красные войска, наперечет. Неоткуда взять, отрядить, перебросить. Взволновались областные центры. Одно заседание сменяется другим, одни погибают за другими предложения, советы, указания: выхода нет, ибо нет той силы, которую можно было бы двинуть навстречу врагу и на нее целиком положиться. И выбрав совсем невзрачного, ледащего командиришку, по годам – мальчугана, по уму – отрока, а по опыту военному – малое дитя, – послали его (лучше в ту минуту не подобрали), наказали строго-настрого: «Патронов и винтовок бери по людям, орудий одно, а народу соберешь по дороге; пока же вот тебе небольшой отрядец, с ним и отправляйся». Командир этот – парень был шустрый, особенно в тылу, особенно пока опасности и видом не видать: храбро продефилировал со своими «молодцами» во всеоружии перед начальством, нацелил путь, разметил, что надо, по карте – и ходом!

Идут день. Идут два-три. Долго идут. Летним зноем. Горячими песками. Холодными росными ночами, в горах, по долинам, путями и беспутицей.
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 66 >>
На страницу:
13 из 66

Другие аудиокниги автора Дмитрий Андреевич Фурманов