Она спрятала дневник в стол, будто это могло избавить ее от тяжелых мыслей, и зареклась снова брать его в руки. Хотелось думать, что все описанное произошло с другим человеком, не с тем, кто стал ей родным. Ей необходимо было видеть Владимира – в настоящем, в их общем сегодняшнем дне, и чтобы он не спрашивал ни о чем, что ей пришлось узнать.
* * *
«Нашел здесь круг знакомств очень приятный. Баратынского люблю, как душу свою – редкий человек! Я николь не подозревал в нем по его стихам такой глубины чувства и ума. Я с ним видаюсь ежедневно. Киреевский все так же мил и так же ленив. Свербеев мне сперва не нравился, но теперь очень с ним сошелся и вижу в нем весьма хорошего. Жена его прелестная. Если бы все женщины были на нее похожи, то все бы в пеленках переженились. Шевырев готовится профессорствовать. Мельгунов предполагает издавать журнал «Переводчик», в котором помещены будут лучшие статьи из иностранных журналов. Раз в неделю (по пятницам) мы собираемся у Свербеевых, по понедельникам то у нас, то у Елагиных. – Одним словом, нам всем очень приятно. Есть с кем душу отвести…»
Повеяло Москвой. Знакомый, кошелевский, почерк, знакомые имена. Еще неделя – и он увидит старых друзей, со многими из которых не встречался с пансиона. А в Москве, как пишет Кошелев, жара, не то, что теперь в Петербурге. Особняки родных и знакомых, некоторые еще допожарных времен, верно, окружены ярко-зелеными садами. И купола золотятся солнцем, и все так же звонят сорок сороков, в звуке которых – бездна воспоминаний.
Одоевскому все эти шесть лет в столице так хотелось вернуться в город детства, и прежде радость в предчувствии встречи была бы полной и безоблачной. Но теперь здесь, в этом странном, безумном городе, в июне сыплющем снег, оставалась его душа. Владимир сам не заметил, как за прошедший год он привязался к Петербургу, который был свидетелем их с Евдокией радостей и тревог. И теперь ему приходилось оставить ее здесь одну.
Оставалось всего три дня, в которые Владимиру предстояло сделать распоряжения перед своим трехмесячным отсутствием. Нужно было заехать и на дачу. Ольга Степановна собирала вещи и не была расположена к поездке за город. Одоевский спокойно выехал в Парголово один. Только он знал, что предупрежденная письмом Евдокия уже ожидает его там.
ЧАСТЬ 5
I
Дневник Прасковьи Озеровой
14 июня
Как же давно я не вела своих записей! Это оттого, что третьего дня появилась на свет моя племянница! Да, Аглаэ благополучно разрешилась прелестною девочкой, огромные голубые глаза и все образование лица которой необыкновенно живо напоминает отца. Мишель – отец! Это так непривычно звучит, ведь, несмотря на то, что он – старший брат, летами он еще так молод, а Аглаэ – и того моложе, и она – мать. Это к тому, что себя, пусть даже через несколько лет, я совсем не могу представить на их месте.
Жизнь наша, в последние дни всколыхнувшаяся появлением маленькой Александрин, постепенно вошла в привычную колею. Наша дача очень мне нравится, ее окружают домики, занимаемые Фикельмонами, Вяземскими, Строгановыми, да и весь Каменный остров теперь заселен нашими знакомыми. Погода стоит замечательная, ветра почти нет – так чудно глядится ничем не волнуемая Нева, что теперь совсем близко от нас. Давеча мы катались верхом с графинею Фикельмон и, разговорившись, не заметили, как объехали весь остров. Дарья Федоровна рассказала мне историю Обресковых. Я была так поражена ею, что не могу не предать бумаге.
Супруги Обресковы вместе вот уже более двенадцати лет и всегда являли собою образец счастливого супружества, у них пятеро детей. И вот, несколько месяцев назад г-н Обресков был назначен гражданским губернатором в Вильно, куда последовало один, оставив супругу и детей в Петербурге. И вот становится известно, что им скоро и неожиданно завладела одна полька, которой, видимо, хотелось оказать помощь своим соотечественникам через нового губернатора. Вскоре г-н Обресков был отозван. Жена его, введенная в заблуждение нежными письмами, с радостью ждала возвращения супруга. Но как только он сошел с экипажа, как сразу и заявил, что больше не любит ее, а полюбил другую. Несчастная госпожа Обрескова! Через некоторое время муж ее получил новое назначение и, заподозрив жену в том, что это она его выхлопотала, осыпал ее упреками, заявил, что навсегда покидает ее и детей… вышел в отставку и уехал в Вильно…Человек погубил семью, карьеру… и самого себя, только последнего, верно, пока не признает.
Рассказ графини невольно напомнил мне о другом «образце» счастливого супружества. До сего момента я и не задумывалась о том, каково приходится княгине Одоевской. Часто вижу ее в обществе: всегда мила и приветлива, замечательная хозяйка, жена… Бог им судья – никак не могу их осуждать, когда всякий день вижу страдания сестры моей. Одоевские остались в городе, и она, отделенная от князя теперь не только стенами, но и водою, почти не выходит из своей комнаты. Ведь всю зиму и весну Евдокия бывала в обществе только затем, чтобы искать встреч с ним. Павел Сергеевич отчего-то уехал в деревню, что было для всех большою неожиданностью. И почему она не могла жить с ним как прежде, что ей помешало, что увлекло к князю Одоевскому? Она не объясняет, да и я, верно, не пойму.
27 июня
Наконец-то потеплело! Почти две недели мы не видали ни единого солнечного луча, а холод порой запирал нас в даче, где приходилось непрестанно подбрасывать поленья в печь, а от сквозняков и вовсе не было спасенья. Теперь ветер с Невы, влажный и теплый, и солнце, к вечеру оживившее бликами листву деревьев под нашими окнами, влекут нас на улицу. Многочисленные гуляющие так же радостно приветствуют наступление теплых дней. Я уже получила приглашение на завтрашний пикник от Нессельроде. А через четверть часа мы выезжаем на Елагин, где нас будут встречать у себя государь с государынею. Балы на Елагином так памятны мне котильонами с Алексеем… Он звал меня кататься вокруг Каменного еще десять дней назад, но из-за наступивших тогда холодов наша прогулка не состоялась.
Мне пора собираться. Сегодня по привычке заглянула в Дунину комнату… Она поднялась чуть свет – заполночь уже получила записку от князя Одоевского и приказала закладывать, мы все уговорили ее подождать рассвета. Теперь она уже в Парголове и, верно, с ним. Я видела эту записку. Три слова: «Поезжай к нам в Парголово», и сестра моя готова ехать в ночь, одна, по дурной дороге… Но теперь я спокойна: она отпустила Тимофея, и тот сказал, что доехали без затруднений, а княгиня так рада была, оказавшись на той даче. Все-таки я счастлива за нее: она столько твердила о Парголове: верно, одни стены того дома заключают бездну милых воспоминаний. Пойду собираться к балу.
* * *
Движение теплого воздуха, колыхавшего верхушки недавно отцветших яблонь на фоне прозрачного безлунного неба, вдруг настежь открыло форточку. Евдокия поднялась притворить ее и невольно начала вглядываться вдаль – окна выходили на Парголовскую дорогу. Белые ночи, когда сумерки незаметно сменяет рассвет, и ожидание, не знающее точного часа, заставляли забыть о времени. Но теперь, когда лишь солнце едва скрылось, было не позднее десяти.
Этот день прошел для Евдокии в непрестанной деятельности и оттого непривычно быстро. Солнце стояло в зените, когда она въехала в Парголово и поняла, что после того памятного сентябрьского утра здесь, на даче, никого не было. Это сознание наполнило ее каким-то необъяснимым чувством радостного подъема, в котором весь последующий день она создавала здесь, в этой колыбели прекраснейшего, что когда-либо зарождалось в ее душе, ту обстановку семейного уюта, о которой, она знала, так мечтал он с самого детства. Вспомнила его студенческие дневники, наполненные бесплодными мечтами, вспомнила недавние страницы, на которых забрезжило их мнимое исполнение… Но тут же отогнала от себя удручающие мысли, стараясь все заслонить обещанием самой себе: мы снова будем вместе здесь. Уже одни стены этого простого деревянного дома, окружив ее, пробудили невольный, неподавимый трепет, а заходя в комнаты – его спальню или кабинет – Евдокии приходилось делать серьезное усилие над собою, чтобы не забыться воспоминаньем и продолжить приготовления к его приезду. Взяв себе помощниками двух человек – выписанные Одоевским из его костромской деревни, они постоянно жили в Парголове – Евдокия и сама бралась за работу: протирала мебель и окна, подметала полы. Отыскала в шкафах белую, никогда, верно, не стеленную, скатерть. Распорядилась очистить заросшие тропинки в саду. Все это было так ново, так необычно и увлекательно, питаемое уверенностью в скорой встрече.
Одоевский ничего не объяснял, не говорил даже, когда его ожидать, но Евдокия догадывалась: он писал эту короткую записку, торопясь закончить какие-то неотложные дела, что удерживали его в Петербурге, и вот-вот вырвется, понесется в ее объятия. Она сидела в креслах его кабинета, и окружающая пустота – голые стены, чистый стол и незаполненные книжные шкафы – не ввергали ее в уныние, как когда-то перед разлукой, но, напротив, наполняли надеждой. Все впереди, все лучшее еще только предстоит открывать – целое лето… Хотя это была всего лишь минутная необоснованная мысль – Евдокия понимала, что все здесь так и останется пустым, и в этом доме они пробудут вдвоем не более суток.
Начинало смеркаться, воздух наполнялся мглистою прохладой. В саду отчетливее стали слышны шорохи и голоса ночных птиц. Спустившись вниз за огнем, Евдокия зажгла несколько подсвечников, что были в кабинете, и выглянула в окно. Дорога терялась в спустившемся тумане. Захотелось взять в руки гитару, что она привезла с собою из дома: Владимир так давно хотел слышать ее пение, а возможности все не представлялось…
* * *
Зной стоял над Петербургом. Туманил взгляд, изматывал силы. В первый же день наступившей жары горожане забыли о давешних холодах. Немного легче дышалось на набережных, где с Невы чуть поддувало, а на бульварах и проспектах – неподвижный горячий воздух вздрагивал, лишь когда поднимались облака пыли от проезжавших экипажей.
Тяжело нагруженная карета тянулась по Покровской площади, где не было даже тени, и единственное, что утешало Одоевского, ехавшего верхом впереди, было то, что до городской заставы оставались считанные сажени. Но, приблизившись к выезду за пределы Петербурга, он простоял под прямыми солнечными лучами еще с четверть часа – дежурные проверяли документы у следующего перед ним офицера. Отъехав, наконец, от полосатой будки, Одоевский погнал лошадь скорее, насколько то было возможно на такой дурной дороге. Он не поднимал рук к лицу – стекающий по нему пот уже не мешал так, как в начале пути. Единственной его мыслью было – скакать во весь опор, ни на чем не задерживая взгляд, истрачивая последние силы, не останавливаться до самого Парголова. А зной по-прежнему бил в лицо, на котором оседала дорожная пыль, и все так же падали на лоб мокрые пряди волос.
Вдруг Владимир почувствовал на губах дождевую каплю – или это лишь померещилось? Не мог он не поднять глаз к небу, где увидел опостылевшее солнце, лишь наполовину сокрытое голубым с позолотою облаком. Но, несмотря на это, дождь нарастал, крупные капли падали на разгоряченное лицо Владимира, на спекшиеся губы, невольно раскрывавшиеся навстречу. Но продолжалось это всего несколько минут – вскоре спасительная туча освободила солнце, и то принялось палить с прежнею силой. Владимир, перешедший было на галоп, с досадою снова погнал коня рысью.
На последующем пути больше не было таких передышек, лишь на Парголовской дороге, когда с закатом в воздухе разлилась долгожданная прохлада, на землю обрушился ливень. Владимир благодарно подставлял усталое лицо теперь уже потоками льющейся воде. Не сдерживая счастливого смеха, невольно рвавшегося из груди, Владимир торопился на маленький оранжевый огонек в окне мансарды – он сразу узнал его. Стараясь как можно бесшумнее спешиться и отдать распоряжения о вещах, он взошел на крыльцо и, напоследок подставив лицо дождю, повернул ручку двери. Уютное бревенчатое тепло окружило его. Как не похоже оно было на зной, отнимавший силы весь прошедший день. Печь потрескивала сосновыми поленьями, на столике перед нею, покрытом скатертью, стояла ваза со скромными дарами северного лета. Нетерпение мешало Владимиру почувствовать всю прелесть того знания, что он наконец-то вернулся домой. И путь к этому был много дольше и тяжелее, чем сегодняшний.
Улавливая еще плохо различимые звуки музыки, доносившиеся сверху, Владимир осторожно ступал по узкой лестнице. Поднявшись, он остановился, лишь сейчас переводя дух с дороги. Прижавшись спиною к стене, он едва сдерживал тяжелое частое дыхание, чтобы явственнее различать звуки голоса Евдокии. Через минуту, когда оно стало ровным, Владимир приблизился ко двери своего кабинета и осторожно заглянул в него. Евдокия сидела спиною к нему – забывшись пением, она и не услышала, как он приехал, как вошел.
Порою кажется: сердечный храм незримый,
Он, силой чувства мной воздвигнутый тебе,
И вправду есть. Там ты, лишь в нем боготворимый,
И я с тобой. Единой преданы мольбе.
Порою благостным безмолвьем все объято,
И в гулких сводах лишь святая тишина.
Нет потолка над нами – небеса Торквато,
А зала солнцем той страны освещена.
Но иногда ее готические своды
Вдруг наполняют звуки дивной красоты.
Им не дыша внимать творения природы
Готовы, с ними и светила высоты.
Кипучей лавою созвучья разливая,
Они объемлют мир и гаснут в небесах.
В благоговении колени преклоняя,
Гляжу на руки, что выводят их; и страх,
И горечь – все на те мгновенья забывая,
Пью жизнь и счастие в увлажненных глазах.
Словно в забытьи повторив последнюю строку, Евдокия начало было играть вступление к следующему романсу. Но Одоевский, как ему ни хотелось стоять у стены и, отбросив все мысли, внимать милому голосу, так прекрасно менявшемуся в пении, не выдержал и приблизился к Евдокии. Та не испугалась, не вздрогнула от неожиданности – уверенность в том, что Владимир непременно придет, не покидала ее ни на минуту. Поставив гитару рядом, Евдокия обняла его голову, склоненную к ней на колени. Он закрыл глаза и молча упивался сознанием этой близости, этой прохлады, мысль о которой сопровождала его на всем сегодняшнем, исполненном зноя, пути. Евдокия не прерывала установившейся тишины, в которой так неуместно слышалось жужжание комаров, летевших на пламя свечей, и совсем по-другому, естественно и гармонично – шорох листвы и голоса соловьев.
Прошли несколько минут, и к ним вернулись обычные чувства. Евдокия лишь теперь ощутила, что волосы и рубашка Одоевского мокры насквозь. Отведя со влажного лба налипшие пряди, она приподняла к себе его лицо. «Отчего ты никогда не пела мне прежде?» – спросил Владимир. – «А разве есть на нашей памяти другой такой день, принадлежавший только нам?» – спросила Евдокия спокойно, без горечи глядя на Одоевского. В сознании его пронеслась череда воспоминаний: все случайные или, напротив, долгожданные встречи, на лету пойманные минуты, секунды единения, рукопожатия украдкой, мучительные вальсы, короткие записки – и вправду, не было ни единого дня, который бы полностью… оба одновременно подумали об одном. «Помнишь, когда мы обедали у Смирдина – тогда нашим был если не весь день, то его половина», – поднял глаза Одоевский. Евдокия, невольно улыбаясь, потянулась к гитаре. «У меня и о нем есть песня», – произнесла она. Владимир, поднявшись с коленей, присел рядом с нею, охваченный каким-то восторгом удивления; даже искра самолюбия возникла в нем: когда-то он и не мыслил для себя такого счастия, а теперь прекраснейшие его моменты запечатлены для него, запечатлены ею.
Ты помнишь тот розово-желтый закат –
Он золото счастья в нас лил безотчетного.