Едва уловимый шорох легкой волною пронесся по обеим сторонам толпы. И в следующее мгновение, не успела Евдокия оглядеться по сторонам, как все собравшиеся замерли в безмолвных низких поклонах – в церковь входила императорская чета. За государынею следовало несколько фрейлин, среди которых Евдокия узнала Надину Ветровскую. Как только император с супругой заняли свои места невдалеке от алтаря, раздались первые звуки певческой капеллы. Все взоры устремились ко входу в собор, и через несколько мгновений вошел жених, сопровождаемый посаженными родителями – министром императорского двора князем Петром Михайловичем Волконским и супругой вице-канцлера Марией Дмитриевной Нессельроде. Шли они, как полагалось, довольно медленно, и Евдокия успела разглядеть Смирнова. Ей не хотелось себе в этом признаваться, но первое впечатление о женихе Александры сложилось едва ли не отталкивающим: он выглядел как-то искусственно со своими явно не природными, нелепо глядевшимися кудрями, чересчур щегольским, даже для свадьбы, костюмом. Взгляд из-под круглых стеклышек очков тоже показался будто нарисованным. Евдокию охватило вдруг странное чувство тревоги за Александру – в Николае Михайловиче ей увиделся человек, чем-то неуловимо напоминающий ее собственного мужа… «Как Саша может добровольно идти за него?» Евдокия стала перебирать в памяти все, когда-либо сказанное подругой о своем женихе, и вдруг поняла, что никогда не слышала от Россети, что она любит его. «Государыня так добра, что выбрала мне в мужья Николая Михайловича», «Я буду счастлива исполнить волю ее величества», – вот что чаще всего говорила Александра. Они с Евдокией никогда прямо не заговаривали о личном, отчего-то старались обойти эту тему стороной – обеим было, что сказать, но не хватало решимости открыться.
«Я надеялась, что хотя бы Александрин будет счастлива…Господи, неужели это не дано никому?»
Евдокия по-прежнему глядела перед собою, лишь теперь заметив, что жених уже приблизился к алтарю. Вновь почувствовав, как на нее смотрит Владимир, она решилась повернуть голову в его сторону, и на секунду они встретились взглядами. Потому что в следующее мгновение вновь послышались шаги, и вскоре в дверях показалась невеста, окруженная шаферами, братьями Иосифом и Александром, и посаженными родителями. Александру вели под руки государев брат, великий князь Михаил Павлович, и вдова историка Екатерина Андреевна Карамзина, давно связанная с Россети чувством по-матерински глубокой привязанности. Лицо Александры было скрыто вуалью, но это не мешало увидеть того, что не было сейчас в нем искренней радости. Она улыбалась, но то была обыкновенная улыбка, под которою Россети, будучи фрейлиной, давно привыкла скрывать любые свои чувства. «А я была счастлива в день свадьбы», – вдруг вспомнила Евдокия, и невольная горькая усмешка отразилась на ее лице. Украдкою поймав еще один взгляд Владимира, она вслед за мужем развернулась в сторону алтаря, чтобы внимать начинавшейся церемонии.
* * *
После принятия новобрачными официальных поздравлений от лиц обоего пола и принесения благодарений их императорским величествам и их императорским высочествам, как было записано в камер-фурьерском журнале, все прошли в одну из просторных зал Зимнего, где были поданы шампанское и чай. А затем чета Смирновых, гости и члены императорской фамилии отправились в собственный дом Николая Михайловича на Аптекарский остров. И снова – череда поздравлений, благодарений, и снова чай; августейшие гости уехали, а оживление и суета царили все те же. Евдокии удалось сказать Александре лишь несколько официальных поздравительных фраз. И так же, украдкою, они встречались глазами с Владимиром, и так же в груди ее все одновременно ликовало и сжималось. Но и этот так рано начавшийся и оттого казавшийся бесконечным день подошел к концу – стемнело, начался разъезд. Так и не поговорив с Александрой, не обменявшись ни единым словом с Одоевским, Евдокия садилась в карету и ехала домой, переполненная каким-то необъяснимым смешением чувств облегчения и тревоги.
III
Александра Осиповна Смирнова – Евдокии Николаевне Мурановой
Из Москвы в Петербург
Вот я и в Москве, дорогая моя. Мы поселились в собственном доме Николая в Газетном переулке. Ежедневно ездим с визитами к его многочисленным дядюшкам и тетушкам. Меня занимает хотя бы то, что я совсем не знаю Москвы. И скажу тебе, что здесь все разительно отличается от Петербурга – всякий живет, как хочет, и со своими причудами. Самый вид города – это большая деревня, не то что наша вся распланированная и строгая гранитная столица. Впечатление мое о Москве и ее жителях сложилось, прежде всего, по тем домам родственников Николая, которые мы успели посетить.
Вчера были в гостях у графа Александра Петровича Толстого и его жены Анны Егоровны, рожденной княжны Грузинской. Их дом на редкость благоустроенный и уютный. Хотя, собственно, это не дом, а два дома, обращенных фасадами один к другому, а торцами – на Никитский бульвар, вокруг – обширный сад. Принимали нас очень радушно, как теперь буду говорить, «по-московски». А третьего дня мы совершили поездку в Троице-Сергиеву Лавру. По дороге останавливались в гостинице в Мытищах, пили чай из самовара – мытищинская вода славится как наилучшая для питья. Лавра произвела на меня отрадное впечатление, только вот настоятель ее, отец Антоний, не понравился. Имея красивую наружность, он рисовался и позировал, будто не монах, а актер.
Я познакомилась с сестрою мужа – Софией Николаевной, моей ровесницей. Она горбунья (оттого, что няня в детстве уронила ее), но очень милая, добрая, общительная девушка, и даже кокетливая – любит наряжаться и щеголять маленькою ножкой, нося высокие каблуки.
Дни мои проходят очень весело – знакомство с прекрасным городом и новыми людьми как ничто другое способно рассеять. Думаю, еще около двух недель мы здесь пробудем, так что пиши мне по прежнему адресу, который знаешь. А пока прощай, дорогая моя, и не забывай верной твоей Александрины.
* * *
«Барыня, письмо для вас!» – Евдокия услышала голос вошедшей девушки и поднялась с кресел. «Письмо? Верно, от батюшки?» – приняла конверт: московская печать и подпись: от коллежской советницы Смирновой. Прочтя, тотчас села писать ответ.
Дорогая Александрина!
Как непривычно было увидеть «от коллежской советницы Смирновой» на твоем письме. У меня давно есть вопрос, который я никак не решалась задать тебе, и лишь теперь, в письме, обращаюсь с ним: счастлива ли ты, Саша? Отчего мы с тобою никогда не говорили об этом? Если я спрашиваю, значит, имею сомнения – скажешь ты и окажешься права. Мне показалось, что твое положение чем-то похоже на мое собственное, когда я только выходила замуж. С тою лишь разницей, что я по наивности была очарована князем Мурановым, а ты, насколько мне подсказывает чувство, шла за Николая Михайловича с ясным представлением о своем будущем муже… Прости мне эту нескромность, Саша, но беспокойство о тебе не позволяет мне молчать. У тебя не было выбора, ты не могла противиться воле государыни… Теперь тебе новая жизнь может показаться веселой и привольной, но если когда-нибудь ты вдруг узнаешь настоящее чувство… Дай Бог, чтобы я была не права, не хочу пугать тебя, лишь боюсь для тебя повторения собственной судьбы. Да, я давно не решалась открыться – и вот теперь вверяю свою тайну бумаге и почтовому пути между Петербургом и Москвою…
Не стану называть имен, ты и сама догадаешься – то человек из нашего дружественного кружка. Мы оба связаны неразрешимо, и какою тяжестью давят теперь на меня данные обязательства!
Я решилась говорить с тобою об этом еще и потому, что в письме своем ты будто случайно обмолвилась, что ищешь возможности отвлечься. Если я не права – прости и забудь все мною сказанное.
Я так благодарна тебе, дорогая моя, за рассказ о Москве – мне дорого любое упоминание о ней, городе, где он родился и вырос. А у нас все так же, Саша: всякий день те же дома, те же лица; должно сопровождать мужа на балы и рауты, никак не вырвусь даже к доброму Жуковскому. И он всюду сопровождает меня, даже начал танцевать вальсы, что прежде его никак нельзя было заставить – теперь ты наверняка поймешь, о ком я говорю!
Третьего дня, на Крещение, против Зимнего на Неве соорудили деревянный храм с широкой террасой, на которой было совершено торжественное молебствие. В открытой галерее помещались знамена гвардейских полков, которые принесли для освещения водой из иордани. В прорубь погружали крест, в это время из крепости палили пушки, а выстроенные в каре солдаты гвардейских полков стреляли из ружей. Как я изумилась, увидев государя в такой мороз в одном мундире – недаром ему дали прозвище богатыря! Но ты, верно, все это не раз уже видала, это я – впервые, потому и оказалась под сильным впечатлением, которым спешу поделиться с тобою.
На днях приехала из М-ска подруга Пашеньки, m-lle Валканова – она сирота и воспитывается одною бабушкой. Сестрица уговорила родителей взять девушку под свое покровительство и представить в свете вместе с нею. Это делает Поленьке честь – она так долго откладывала свой первый выход для того, чтобы дождаться Алины; бал назначен на завтра. Единственную радость мою составляет сейчас: глядеть на них – счастливых, беззаботных, венчающих себя цветами, такими же, как они, юными и прекрасными, или на тихое счастие брата с его женою. Для себя же я давно не мыслю ничего кроме редких, мимолетных, безмолвных встреч и долгого осадка горечи после… прости мне, Саша, такое письмо. Прости все здесь сказанное преданной твоею Евдокией.
IV
С другом любо и в тюрьме !—
В думе мыслит красна девица
А.И. Одоевский
Из дневника Софьи Мурановой
Февраля четвертого дня 1832 года, в Иркутске.
Вот уже месяц, как я еду по Сибири, и всюду меня встречают с неожиданным радушием и добротою. Более всего поражает бескорыстие: на всякую мою попытку заплатить за кров и стол слышу в ответ «Только Богу на свечку пожалуйте».
Цейдлер, местный губернатор, сегодня взял на проверку мои бумаги и сказал, что все письма я не смогу взять с собою. Семейство купца Нелюбина, в доме которого я остановилась, окружило меня таким гостеприимством и заботою, что порою меня одолевают мысли, которые я тотчас гоню от себя, как недопустимые, как преступные. То не сожаление, нет! но какая-то тень его, какой-то страх перед той покорной решимостью, с которою я сознательно навсегда отказываюсь от семейственного уюта, от дома…
Всякий наш разговор с Цейдлером не несет ничего нового: его цель – как можно дольше держать меня здесь, и, по возможности, отвратить от желания ехать далее. Нелюбина рассказывает, что пять лет назад, когда здесь был княгиня Трубецкая, ей пришлось тяжелее всех – условия были много суровее, ее держали в Иркутске чуть ли не полгода. Но она первая прошла через это испытание и сейчас давно уже соединилась с мужем своим. Таково распоряжение государево, и я была очень наивна, полагая, что ходатайство императрицы избавит меня от всех трудностей, с которыми пришлось столкнуться опередившим меня женщинам. А теперь, слушая рассказы Елены Михайловны о княгине Волконской, госпоже Фонвизиной и других, я даже горда и счастлива отчасти, что разделяю участь их, будущих сестер моих по заключению. Где только не отыщет сердце человеческое утешения, чтобы не впасть в уныние! Нелюбины также, как могут, стараются развеять мои грустные мысли, сегодня катали на санях по городу.
Февраля пятнадцатого дня 1832 года, там же.
Вот уже более недели, как я в Иркутске, и неизменные речи Цейдлера едва не заставили меня потерять надежду, но вдруг сегодня он объявил, что перед отъездом будет учинен необходимый осмотр вещам моим. Это займет, вероятно, немало времени, потому что везу я с собою очень много – только бы разрешили оставить все, как есть.
Я собрала все укрытые среди вещей деньги – уверена, что их нельзя будет иметь при себе. Решила, по совету доброй моей хозяйки, зашить их в черную тафту и спрятать в прическе. Так я смогу быть спокойна хотя бы в этом.
Портрет государыни, что она специально велела отделать в простую деревянную рамку, особой ценности никому, кроме меня, не представляет – думаю, его не сочтут непозволительным взять с собою. Нательный крест, подарок Надины, я надела еще в Петербурге. Он простой медный, на тесьме вместо цепочки. А остальное – что ж, пусть осматривают, там все теплые вещи и несколько книг.
Подавая мне подписку, – ту, какая выдавалась всем женам каторжников – Цейдлер в очередной раз попытался меня отговорить, но я поставила молча подпись под следующим:
«Я, нижеподписавшаяся, имея непреклонное желание разделить участь моего мужа, государственного преступника Евгения Васильева сына Рунского, верховным уголовным судом осужденного, и жить в том заводском, рудничном или другом каком селении, где он содержаться будет, если то дозволится от коменданта Петровского Завода г. генерал-майора и кавалера Лепарского, обязуюсь, по моей чистой совести, наблюсти нижеописанные предложенные мне статьи, в противном же случае и за малейшее отступление от поставленных на то правил подвергаю я себя законному осуждению».
Далее шли подробные правила о переписке, деньгах и вещах, о том, что все мои действия отныне должны будут совершаться через г-на коменданта. Остается лишь просить Господа, чтобы то оказался достойный человек.
Вернувшись поздно вечером к себе, я просила было Нелюбиных дать мне лошадей ехать дальше, но они сказали, что в темноте никак нельзя перебраться через Байкал. Завтра с утра нам предстоит опасный путь. Говорят, это не озеро, а целое море.
Февраля, двадцать первого дня 1832 года, Верхне-Удинск
Сейчас я в доме полковника Александра Николаевича Муравьева. Он также был причастен к обществу, но отбывает здесь ссылку без разжалования. Его жена и невестка, узнав, куда я еду, окружили меня добротою. Было очень странно и удивительно не найти здесь привычного уже взгляду снега. Как мне объяснил полковник, в Верхне-Удинске почвы песчаные, и земля вбирает весь снег в себя.
В дороге. За шесть часов от дома Муравьевых не встречаю почти никакого населения. На станциях вижу лишь бурятские юрты и дома смотрителей.
Сегодня, двадцать девятого февраля, в последний день зимы, я завершила свое долгое путешествие. Первым делом, конечно, я в комендантском доме, а мыслию и сердцем уже за затворами тюрьмы. Комендант Лепарский, пожилой генерал, показавшийся мне человеком добросердечным, сейчас занят моими многочисленными бумагами, и я имею возможность описать впечатления о въезде в Петровск.
Из окон кареты мне открылась широкая, глубокая долина, – в ней показалось большое селение, церковь, завод с каменными трубами и домами и длинная красная крыша, как я догадалась, здания тюрьмы, также со множеством белых труб. Кругом горы.
Первым вопросом моим Лепарскому было: «Здесь ли Евгений?» Оказалось, он прибыл уже три недели назад, несмотря на то, что я выехала много раньше. Свидеться нам позволят уже сегодня, когда генерал закончит с моими бумагами.
«Что ж, Софья Сергеевна, – произнес Лепарский, поднимаясь, – все ваши документы в порядке. Бумага, подписанная вами в Иркутске, думаю, дала некоторое понятие о правилах, которых следует придерживаться?» – «Да, ваше превосходительство», – Софья кивнула – «Прошу вас, без превосходительства – Станислав Романович».
Вновь уловив за сухим тоном искреннюю доброжелательность, Софья подняла взгляд и впервые посмотрела прямо в глаза Лепарского. Совсем посветлевшие и сузившиеся – генералу было под восемьдесят – они приветливо глядели из-под нависших бровей. Софья невольно улыбнулась – этот добрый старик совсем не соответствовал тем представлениям о плачах и угнетателях, которые прежде рисовались в совсем детском ее воображении.
«Что ж, пойдемте, я провожу вас. Господин Рунский в восьмом нумере… – с некоторым сомнением произнес Лепарский, но, заглянув в бумаги, добавил, – да, все никак не запомню, верно… пойдемте».
Вслед за генералом Софья вышла из комендантского дома. Было всего несколько сот шагов до здания тюрьмы, крыша которого совсем не выступал из-за высокого тына. Но, с продвижением вперед, взгляду открывалось длинное низкое строение на высоком каменном фундаменте, о трех фасах – построенное, будто буквою П. Красную крышу заполняло множество белых кирпичных труб. Более всего поразило отсутствие окон в наружных стенах. Лишь в середине переднего фаса, у выдающейся постройки, к которой сейчас приближалась Софья, было прорублено несколько окон. Это произвело на нее жуткое впечатление. «Видимо, окна расположены с другой стороны», – говорила она про себя. Лепарский остановился, и караульный начал открывать огромные ворота, что сопровождалось звоном и лязгом множества замков и задвижек. То был единственный вход в тюрьму, у которого располагались гауптвахта и караульная. Первое, на что Софья обратила внимание, вслед за Лепарским войдя в ворота, были окна внутренних стен. Она с облегчением оглядывала все, ее окружавшее, следуя за генералом. Увидела крыльцо, высокий частокол, отделяющий небольшой отсек. Пройдя еще через одни ворота, они оказались в другом таком же дворе, и здесь, остановившись, поднялись на крыльцо.
Лепарский пропустил Софью вперед, и она оказалась в светлом коридоре, довольно большом, около четырех аршинов шириною. «Софья Сергеевна, позвольте, я пойду впереди, следуйте за мной», – произнес комендант, и она остановилась. По обеим сторонам коридора, на небольшом расстоянии друг от друга, были входы в отдельные камеры. На двери одной из них, подойдя, Софья заметила нумер четырнадцать. «Значит, недалеко до восьмого», – подумала она со все нарастающим волнением. Невольно ускорив шаг, Софья поравнялась с генералом, который остановился у двери и искал нужный ключ среди огромной связки. Наконец, камера была отперта. Лепарский лишь на секунду заглянул в нее и вполголоса обратился к Софье: «Проходите, я вернусь через час». Но Софья не слышала его. Ей было неважно, час то будет, минута – за ней был путь в семь тысячи верст, и теперь ничего не разделяло ее с человеком, которого она столько раз за прошедший год едва не теряла совсем.
Она почувствовала смутную тревогу и какой-то бессознательный страх, когда после лязга закрывшихся замков за спиной оказалась в полной почти темноте и еще более пугающей тишине, ничем не нарушаемой. «Не перепутал ли генерал нумера», – подумалось Софье в первое мгновенье. Но, ощупью пройдя несколько шагов вперед, она различила слабый луч дневного света, падающий из крошечного окошка в двух аршинах от пола. Луч этот выхватывал из темноты лишь небольшой уголок камеры, в котором, сидя на тюфяке и прижавшись головою к подушке, дремал Рунский. Стараясь ступать как можно тише, Софья приблизилась к спящему и опустилась подле него на колени. Не шевелясь, не пытаясь разбудить его, она долго вслушивалась в тяжелое, но мерное дыхание, смотрела в бледное, остро очерченное лицо, на будто отяжелевшие опущенные руки. Но вдруг не удержалась и дотронулась до них. А когда подняла взгляд, встретила неожиданно раскрытые светлые глаза, слишком ясные среди всего черно-серого, их окружавшего. Не смея, да не зная, как нарушить эту тишину, она услышала голос, будто много лет назад, в далеком детстве слышанный – в самом же деле, лишь на несколько месяцев отдаленный от нее: «Какое сегодня число?» – были слова Рунского. «Первое марта», – почти шепотом ответила Софья, еще боясь своего голоса, и приблизилась к его лицу. «Мы год шли к этому, Соня», – Евгений обнял ее, и она почувствовала неожиданный запах ржи от его волос. Провела по ним рукою, и, едва испугавшись мысли о седине, поняла, что это всего лишь мука.