И как дитя была добра;
Смеялась над толпою вздорной,
Судила здраво и светло,
И шутки злости самой черной
Писала прямо набело».
Когда Александра подняла на Пушкина глаза, в них, широко раскрытых, стояли невольные слезы. «Александр Сергеевич…», – только и могла произнести она. Веселость в лице Пушкина сменилась серьезным спокойствием: «Не стоит благодарности. Я просто сказал то, что есть. Пойдемте к гостям», – проговорил он, взяв под руку Александру. В еще не вполне утихшем смущении Россети нетвердо ступала по зале, оставив альбом на столе.
Гости встретили ее просьбами сыграть на фортепиано. «Окажите честь, Александра Иосифовна, – поднялся с кресел Жуковский, – и вы, Владимир Федорович», – повернулся он к Одоевскому, стоявшему в стороне от толпы. Тот обернулся не сразу.
Владимир стоял в тени, подле широкой колонны, за которой остановил Евдокию, входившую в залу. Они успели вполголоса обменяться несколькими фразами. Владимир в детской радости поведал Евдокии о том, что сообщил ему друг Кошелев в недавнем письме: на пути в Россию теперь Шевырев и Рожалин, ближайшие приятели юности из старой московской «братии». Услышав голос Жуковского, Одоевский шепотом произнес: «Меня просят играть с госпожою Смирновой, ты позволишь?» – «Ступай, – Евдокия дотронулась до его руки, – я скоро подойду слушать вас».
– Александра Осиповна, – подошел он к фортепиано, где его ожидала Смирнова, – играем наш обыкновенный репертуар, или, быть может, будут какие-то пожелания ваших гостей? – с присущей ему учтивостью спрашивал Владимир, оглядывая рассаживающихся вокруг.
– Как всегда, князь, начнем с Гайдна, – улыбнулась Россети и добавила, обернувшись к гостям, – мы с Владимиром Федоровичем можем играть до пяти часов кряду. Так что не скучайте!
Жуковский шутливо возмутился: «Как же вы, Александра Иосифовна, прикажете нам не скучать – без вашего общества?» – «Именно это – занимать гостей – я и хотела поручить вам, дорогой Василий Андреевич», – в тон ему ответила Александра. Увидев уже поставленный Одоевским метроном, она на мгновение обернулась к нему, оба кивнули, и согласные звуки полились из-под четырех рук.
Евдокия выступила из-за колонны и несколько минут молча слушала их издалека. Но вскоре, стараясь ступать как можно незаметнее, приблизилась к фортепьянам и заняла свободное место среди гостей. Вокруг некоторые внимательно слушали, иные откровенно скучали, но не решались отойти в самом начале разыгрываемой пьесы. Но шли минуты, и постепенно скука брала верх над вежливостью – поднялись двое, за ними потянулись еще несколько человек. Вскоре разошлись все, кроме Пушкина, Жуковского, Прасковьи, Евдокии и Ольги Степановны. Та, прежде откровенно ревновавшая мужа к Россети, особенно из-за истории с письмом, переданным ее слугой Ефимом, после замужества Александры несколько успокоилась. Но, несмотря на это, по старой привычке, на протяжении всех часов их совместной игры она сидела рядом и пристально наблюдала.
Евдокия бросала умоляющие взгляды на сестру, видя, что как ни любила Прасковья музыки, она утомилась – вот-вот встанет и отойдет. Но та не понимала значения этих взглядов – слишком юна и непосредственна была Прасковья и, к огорчению Евдокии, вскоре она, легко и неслышно поднявшись с кресел, отошла на другой конец залы к собравшейся толпе гостей. Евдокия теперь не могла все время глядеть на Одоевского – в опустевших почти рядах слушателей это было бы слишком заметно, тем более, внимательной княгине. Она то оглядывала комнату, то нехотя рассматривала манжеты платья, то переводила несмелый взгляд к фортепиано и снова останавливалась на его руках. Чтобы с усилием поднять глаза к узорам обоев, подавляя тяжелый вздох, и снова по кругу. И эту безмолвную муку, эту скрытую мольбу разгадал Жуковский. Покачав головою поднявшемуся Пушкину, Василий Андреевич решил не оставлять Евдокию одну. Он понимал, что она не в силах ни уйти, ни остаться слушать с одною Ольгой Степановной, и как ей необходима теперь поддержка. В таких случаях Жуковский никогда не мог оставаться в стороне. К Евдокии он испытывал какую-то отеческую нежность, и очень ценил Одоевского. В то же время, уважал и Ольгу Степановну, но тогда, под новый год, какое-то чувство подсказало ему, как следует поступить, и он не винил себя в этом. С тех пор Василий Андреевич сделался будто ангелом-хранителем этой от всех таимой, но отчего-то понятной ему любви, сознательно или невольно, намеренно или случайно стараясь помочь ей, обреченной. И все это происходило безмолвно, словно само собою; ни Жуковский, ни Одоевский, ни Евдокия никогда не пытались заговорить об этом. Хотя в последней слова давно стояли, и, столько раз готовые вырваться, неизбежно замирали внутри. Но сегодня она была почему-то уверена, что сможет, наконец, высказать все, именно сейчас, когда они с Жуковским одновременно поднялись с кресел. Но вставшая из-за фортепьян Александра увлекла их за собою и, собрав остальных гостей, пригласила всех в столовую. По неширокому коридору, заполненному людьми, некоторые из которых весьма проголодались и спешили, Евдокия шла прямо за Одоевским. Убедившись, что никто не заметит, она осторожно взяла его за руку. Владимир в неожиданной радости с силой сжал ее и не отпускал эти несколько секунд, пока они не вошли в очередную широкую залу. Освещение в столовой показалось непривычно ярким. Многочисленные собравшиеся долго не могли рассесться за обильными именинными столами, но когда, наконец, все устроилось, Одоевский и Евдокия поняли, что сидят слишком далеко друг от друга и не смогут даже обмениваться взглядами.
После обеда, который для обоих прошел непривычно спокойно, Евдокии удалось остановить Жуковского.
– Василий Андреевич…я давно хотела сказать вам, – подняла она взгляд и встретила ободряющую доброту больших черных глаз – ровную и неизменную, на кого бы ни глядел Жуковский – будь то государь или бедный литератор, за которого он просил перед ним, – в этом взгляде никогда не появлялось тени лести или высокомерия, в нем светилось лишь то неизменное добросердечие, перед которым сейчас слегка растерялась Евдокия. – …я хотела поблагодарить вас не только за сегодняшнюю поддержку, но за все, что вы делаете для меня, для нас.
Жуковский молчал, понимающе улыбаясь, и Евдокия продолжала.
– Я знаю, это против людей, против Бога даже… вы позволите спросить? – Жуковский кивнул – Отчего вы сочувствуете нам, отчего помогаете? Вы же всегда стоите на стороне добра и правды?
– Евдокия Николаевна… вы право, задали мне вопрос, на который я сам себе не могу дать утвердительного ответа. Могу лишь судить по своему опыту, в котором правда по сути не всегда совпадает с правдой по форме. Думаю, вы меня понимаете? Но дело не только в этом. Знаете, мне известны те столь редкие в наше время чувства, что связывают вас и господина Рунского, – Евдокия невольно остановила шаги (они с Жуковским шли по коридору), – не спешите, сейчас я вам все объясню. Дело в том, что подобные дружеские отношения когда-то существовали между мною и вашей маменькой. Потом пути наши разошлись, после войны вы поселились в деревне. Не знаю отчего, но все это время мы ничего не знали друг о друге, не вели переписки. Хотя, я, должно быть, понимаю – у нее появилась семья, родились вы. Совсем другие радости и заботы. А дружество – оно нуждается в воздухе. В большей свободе, – задумался вдруг Жуковский – Но оно неподвластно времени: помните, тогда, встретившись летом в Царском, мы как-то вновь сошлись, и все прежнее с такою легкостью возобновилось.
– Маменька отчего-то никогда об этом не рассказывала, – удивленно говорила Евдокия.
– Но теперь вы понимаете одну из причин моего участия в вас – я попросту считаю себя кем-то вроде вашего родственника, – улыбнулся Жуковский.
– Василий Андреевич… да я же с детства на ваших стихах, – Евдокия, растерявшись, понизила голос. Ей не было удивительно такое отношение – представила, как она будет любить детей Рунского и Софьи, если суждено ей когда-нибудь их увидеть.
– Но это не значит, что я лишь из-за этого вам сочувствую – я очень люблю и вас, и князя Владимира Федоровича. К тому же, вы встретились когда-то в моих комнатах в Александровском дворце, и я считаю себя, в некотором роде, ответственным за вас обоих.
– Василий Андреевич, если бы вы знали, – на протяжении всего разговора Евдокия и не пыталась сдерживать чувств, – как он говорит о вас, вы позволите?
– Ну конечно же, – кивнул Жуковский.
– Он рассказывал, как в Москве, в пансионе, они с товарищами в тополином саду читали вслух и перечитывали целые строфы, целые страницы, как вы дарили им ощущения нового мира, так что до сих пор запах тополей напоминает ему Теона и Эсхина…
он признавался, что все происшествия внутренней жизни обозначает вашими стихами…Если уж сказала об этом…, – Евдокия начала было и смутилась, Жуковский поднял на нее ободряющий взгляд. – …и чувство наше, и оно под ваши стихи зародилось: На воле природы, на луге душистом… – почти шепотом проговорила Евдокия. Внезапно уже не сдерживаемые слезы выступили у нее на глазах, и, пожав руку Жуковского, она оставила его в полной растерянности. В смущении ускоряя шаг, она столкнулась с выходившей из комнаты Александрой. Та, увидев Евдокию, взяла ее под руку, увлекая за собою к зале.
– Ma chere, – говорила Смирнова, – ты могла бы сегодня остаться у меня? Все объясню потом – сейчас, сама понимаешь…
– Да, конечно… смогу, – от неожиданности не совсем уверенно отвечала Евдокия.
«А вот и Александра Осиповна!», – произнес кто-то из гостей, и Россети вновь оказалась вовлечена в их круг. «Что же, значит сегодня у меня день объяснений, пусть так», – подумалось Евдокии.
И действительно, после того, как она высказала все Жуковскому, последовал первый со времени их знакомства откровенный разговор с Россети. Александра впервые выговорилась о Смирнове, об искусственности своего видимого счастья, обо всем, что писала ей в Москву Евдокия. Она проговорили до рассвета и расстались с каким-то чувством легкости от павшего груза невысказанных слов и сознанием еще окрепшей дружбы.
VII
Евдокия осталась дома одна – словно предчувствуя что-то, не поехала вместе со всеми на острова. Там устраивались пышные гулянья с участием императорского двора и августейшей четы. Дом опустел вскоре после полудня. Евдокия сидела у окна, выходившего во внутренний двор, и глядела то на небо, что сегодня было каким-то не по-зимнему ясным и высоким, то на одно из окон второго этажа флигеля Ланских.
Вдруг в установившейся тишине раздались неожиданно громкий голос кучера и звуки отъезжающей кареты. Евдокия торопливо спустилась из своей комнаты на первый этаж и там, подойдя к окну, увидела, как удаляется экипаж Одоевских. «И он поехал на острова», – была ее первая мысль. Безотчетная надежда, с которою она проснулась, как-то в одночасье сошла на нет, и Евдокия, предавшись бездумной, необоснованной грусти, направилась к лестнице. Но, едва поднявшись, остановилась: послышался звон дверного колокольчика. Надежда вернулась так же внезапно, так же безотчетно, как и исчезла минуту назад. Стоя за колонной, Евдокия слышала поспешные шаги старого камердинера Прокофьича, звон открываемых замков и, наконец, голоса.
«Господа все уехали на острова – там празднества, с императорской фамилией, до вечера не будет никого…» – Тихий голос «Неужели все уехали?» попытался остановить молчание недовольного Прокофьича. Тот то ли спохватился, то ли растерялся перед его скрытым величием, которого не разглядел сразу в небольшой фигуре скромного господина, и заговорил уже другим тоном: «Вы, сударь, проходите. Уж простите старика, запамятовал – княгиня Евдокия Николаевна дома. Сейчас доложу. А вы пока проходите, садитесь, сейчас я вам чаю принесу».
Евдокия беззвучно смеялась, наблюдая за суетливым Прокофьичем и растерянным, но радостным Одоевским.
«Савелий Прокофьич! – не выдержав, показалась она на лестнице, – разве я вам не наказывала? – князя Одоевского в любое время без всяких докладов ко мне впускать!» Старый камердинер, опустив голову, сконфуженно проговорил: «Как прикажете, барыня. Только господин этот не представился. Простите, ваше сиятельство», – «Савелий Прокофьич, да я на вас не сержусь, ступайте», – уже не скрывая невольно рвавшегося счастливого смеха, проговорила Евдокия и, сбежав по ступенькам, оказалась на коленях протянувшего руки Одоевского. Только теперь заметила, что на ней одна ночная рубашка, и поняла, отчего так смутился Прокофьич. Продолжала смеяться неудержимым, по-детски радостным смехом, прерывалась, целуя его плечи, и снова смеялась. Он прижимал ее к себе, будто наощупь чувствуя эту радость, но вдруг привлек долгим поцелуем, остановив ее смех. «Как тебе удалось?», – спросила Евдокия. – «Как тебе удалось… догадаться?», – улыбнулся Одоевский. «А я не догадывалась, а просто знала, – Евдокия с какою-то серьезностью заглянула в его глаза, – но мне-то ничего не стоило остаться дома, а ты?» – «А я, – произнес Одоевский, лицо которого приняло выражение загадочности, – а я… – остановился он, приблизившись к лицу Евдокии – а я ничего тебе не скажу, кроме того, что сегодня мы отправимся на обед», – закончил он и, не удержавшись, рассмеялся удивлению Евдокии. – «Какой обед?» – недоуменно спросила она, – «А вот это сейчас неважно. Важно то, что до него у нас еще столько времени…»
Солнце стояло уже не так высоко, небо подернулось облаками – близился закат. На Елагином острове по рыхлому, игравшему бликами снегу, по высоким ледяным горам одни за другими неслись салазки. Солнечные лучи, ставшие еще ярче, приняв розоватый оттенок, давали о себе знать и в доме Озеровых. Один из них, будто украдкою обойдя штору, упал на локон Евдокии, тот дал свой медный отсвет, и она открыла глаза. Луч скользнул дальше к лицу Одоевского. Евдокия склонилась к нему и негромко спросила – «Володя, мы не опоздаем на обед?» – «Какой обед?», – отвечал не вполне проснувшийся голос. – «Да расскажи мне, наконец, куда мы собрались?» – уже громче спросила она, и Одоевский, открыв глаза, поднялся и растерянно спросил, который час.
«Как бы мне не хотелось забыть о времени, мы должны быть у господина Смирдина к началу шестого часа», – Владимир одевался со своей обыкновенной торопливостью, хотя спешить пока было не нужно. – «Вот ты и проговорился! – торжествующе заметила Евдокия, – стало быть, мы едем к Смирдину, тому самому, издателю?» – «Да, господин Смирдин, переместив свою лавку с Синего моста на Невский, устраивает новоселье и приглашает всех петербургских литераторов», – с особым ударением произнес Одоевский, – именно поэтому я хочу, чтобы ты пошла со мной… то есть, я конечно же, хочу, чтобы ты везде была со мною, – с улыбкой уточнил он, – но сегодня, на самом деле, должен быть любопытный вечер… а то я, право, никого не представляю тебе, только обещаю, – с невольно виноватым выражением начал было он, но, глядя на Евдокию, отпустил это неуместное чувство. – «Право, друг мой, – шутливо возражала она, – мне довольно знакомства и с одним петербургским литератором… скажи, а все будут с дамами?» – «В том то и дело, что нет… но, думаю, Пушкин и Жуковский, которые хорошо тебя знают, будут лучшею порукой, и представят всем остальным. Только не беспокойся», – говорил Владимир. – «С тобою я ни о чем не беспокоюсь, только вот не знаю, что в такой случае следует надеть?» – «Я сам тебя одену».
* * *
«У нас еще есть время», – произнес Одоевский. Они вышли во двор, покрытый розовеющим снегом, и остановились у ворот. «Все наши кареты уехали, – обернулась к нему Евдокия, – поймаем извозчика?».
Едва выйдя на Мильонную, встретили свободные сани, остановили их и устроились на сиденье, показавшемся таким удобным. «На Невский, к лютеранской церкви», – приказал Одоевский.
Ехали по городу, залитому закатным солнцем, и чувствовали, как с ним безотчетная отрада льется в душу. Евдокия прижималась щекою к бобровому воротнику его шубы, глядя, как быстро исчезает на нем снежная пыль, на поворотах поднимаемая полозьями. И невский лед, и окружавший его гранит не казались серыми, все было залито розовым золотом. Не сразу заметили, как сани остановились. В один голос произнесли «Спасибо!», и Одоевский протянул извозчику рубль, не приняв сдачи – в такие минуты ему хотелось со всеми делиться своей радостью.
Выйдя из саней, оказались прямо перед кирхой в готическом стиле, недавно возведенной, которой невольно залюбовалась Евдокия. Владимир взял ее под руку, и они направились ко входу во флигель. На звон колокольчика вышел смирдинский служитель: «Проходите, господа литераторы». Евдокия не удержалась от улыбки, хотя за нею крылось глубокое смущение. Одоевский не мог этого не заметить. Когда они вошли в небольшую переднюю, откуда из комнаты доносились голоса собравшихся гостей, Евдокия остановилась у дверей в откровенной растерянности. Неожиданно теплые руки Владимира легли на ее открытые плечи. «Ну же, решайся, – заглянул он в ее глаза, склонив голову, – никто тебя там не съест, без того будет довольно угощения. Разве только я – после обеда». Увидев, что Евдокия даже не улыбнулась, понял, что она серьезно смущена, даже напугана. «Прошу, – еще приблизился к ее лицу, – не тревожься, пожалуйста, – я все время буду рядом. Вот сейчас войдем, и тут же, с порога представлю тебя, как любительницу российской словесности. Уверен, Василий Андреевич меня поддержит, да и Александр Сергеевич. Хорошо?» Она сжала его руку и кивнула: «Пойдем».
Они оказались в просторной высокой зале, все стены которой были заполнены стеллажами с книгами – то была библиотека. Все пространство посреди нее занимал длинный стол, накрытый, по меньшей мере, на полсотни человек. И хотя собралась только еще половина приглашенных, Евдокии показалось – гораздо больше, и все столь многочисленные взгляды устремлены сейчас на нее и Одоевского. «Владимир Федорович», – произнес кто-то. – «Здравствуйте, господа, – Одоевский и сам почувствовал легкое смущение, – позвольте представить вам княгиню Евдокию Николаевну Муранову, большую почитательницу российской словесности. Александр Федорович», – почтительно кивнул он подошедшему хозяину, одним взглядом стараясь заручиться его поддержкой для Евдокии. Смирдин понимающе кивнул и радушно предложил гостям садиться и чувствовать себя как дома. Это был невысокий человек с живыми глазами, фигура которого заметно внушала уважение собравшимся. Недаром господин Смирдин прошел путь от посыльного в небольшой лавке до хозяина самого крупного и известного из петербургских книжных магазинов. Разглядывая его, Евдокия не сразу заметила Пушкина, рядом с которым они с Владимиром заняли места за столом. «Здравствуйте, Александр Сергеевич!», – обрадовалась она. – «Вы позволите заявить о ваших правах присутствовать здесь как литератора?» – Пушкин улыбался, но в голосе его не было насмешки. – «Не стоит, Александр Сергеевич. Если вы о том стихотворении из «Северных цветов», то это вовсе не…» – «Ага! Значит, стихотворение все же ваше» – в торжествующей улыбке Пушкина показались зубы – белые, ровные, как отметила Евдокия. Она только теперь вспомнила, что напечаталась тогда с одними инициалами и спросила Пушкина, как он догадался. – «О, то было несложно! Увы, у нас в Петербурге совсем нет пишущих дам. Вот Россети – знаю, вы дружны с нею – так замечательно рассказывает, что должна почесть долгом перед потомками писать свои записки. Я, в свою очередь, поставил себе долгом убедить ее в этом. Вот в Москве – другое дело: там есть г-жа Тимашева, там есть г-жа Елагина, племянница Василия Андреевича (кстати, где же он?), она замечательно переводит, в одном из нумеров несчастного «Европейца» повесть «Чернец», рекомендую…– Евдокия хотела было спросить, отчего «Европеец» несчастный, но не стала прерывать увлеченной речи Пушкина – …там есть, наконец, г-жа Сушкова, совсем еще юная девушка, вы с нею, верно, ровесницы – у нее очень милые стихи. Я раз встречался с нею в Москве у князя Голицына, а одно из стихотворений Евдокии… Петровны, если не ошибаюсь, пару лет назад Вяземский поместил в «Северных цветах», не правда ли, Петр Андреич?» Евдокия повернула голову и заметила Вяземского, сидевшего невдалеке, который улыбнулся ей и согласно кивнул на вопрос Пушкина. «Мне было бы весьма любопытно познакомиться с опытами m-lle Сушковой, Александр Сергеевич, – говорила Евдокия, – ведь теперь, как вы верно заметили, литературой, в основном, занимаются мужчины, и мне еще не приходилось встречать единомышленниц на этом поприще», – «Как вы правы, Евдокия Николаевна, – качал головою Пушкин, – и то, что сегодня вы почтили, нет – озарили своим присутствием наше скромное мужское общество – большое удовольствие и честь для всех собравшихся, уверяю вас», – «Благодарю вас, Александр Сергеевич, но, право, не будем забывать, что сегодняшний обед устроен в честь господина Смирдина, и наибольшее внимание должно принадлежать ему». Одоевский слушал этот разговор, невольно восхищаясь речами Евдокии – ему очень приятно было, что она чужда тщеславия, пусть даже в таком невинном проявлении, как светская любезность. «Ох, княгиня, если случится нам с вами встретиться в Москве – обещаю вам знакомства во всеми пишущими дамами, – продолжал Пушкин, – как жаль, что сейчас я лишен удовольствия оказать вам какую-нибудь любезность», – «Почему же, Александр Сергеевич, вы очень обяжете меня, если найдете тот нумер Северных цветов со стихами m-lle Сушковой», – отвечала Евдокия. – «Увы, Евдокия Николаевна, здесь я бессилен вам помочь. Я человек рассеянный и в постоянных разъездах растерял множество полезных вещиц, а уж старых журналов совсем не храню. Вот, на днях снова перекочевал – дом Алымова на Фурштатской, милости прошу. Это в Литейной части, аккурат возле Полицейского дома – какое приятное соседство, не находите – Пушкин вновь широко улыбался – а альманах вы можете достать… да вот у Владимира Федоровича. Князь человек основательный, аккуратный, не так ли? – обернулся он к Одоевскому – обещаете снабдить Евдокию Николаевну «Северными цветами за 29-й год?». – «Конечно, я постараюсь найти», – отвечал Владимир. – «Вы не сердитесь на то, что я похитил ее у вас?», – Пушкин улыбался, Владимир как-то растерянно кивал, Евдокия была смущена. «Не все же вам», – то ли негромко произнес Пушкин, то ли ей это просто показалось. «Неужели это столь заметно? – думала она, – или желание принадлежать друг другу в нас так велико, что его ничем не скрыть? Да нет же, он просто знает, – предположила Евдокия, – Александр Сергеевич умный и проницательный, но, как подобает благородному человеку, ничем не выдает своих догадок. Но Пушкину с его нравом то сложнее, чем Жуковскому…»
«А вот и Василий Андреевич!» – раздалось где-то за столом. «Проходите сюда,– пригласил Пушкин, – садитесь подле меня и Ивана Андреевича».
«Что ж, господа, есть ли смысл ожидать кого-то еще?» – обратился Смирдин к собравшимся. Пока Евдокия говорила с Пушкиным, свободных мест за столом почти не осталось. Вскоре по знаку хозяина начали накрывать, и не прошло и десяти минут, как пир начался. Пушкин обратился к Жуковскому, который был, казалось, чем-то опечален и разозлен одновременно – Евдокии еще не приходилось видеть его таким. И не успела она, обернувшись к Одоевскому, обменяться с ним несколькими словами, как Пушкин вновь обратился к ней: «Евдокия Николаевна, вы только послушайте, что рассказывает Василий Андреевич, – вы, верно, знаете о запрете на «Европейца»?» – «Европеец» запрещен? – Евдокия и не слышала об этом. – Как? Из-за чего? – жестом она вовлекла в разговор и Владимира, – Ах вот почему вы назвали его несчастным.... И что, ничего уже нельзя сделать?», – понизив голос, спросила она. «Теперь – ничего», – отозвался Жуковский. Голос его звучал непривычно беспомощно и опустошенно. «Василий Андреевич только что от государя, – шепотом пояснил Пушкин – «Европейца» уже ничего не спасет, а вот его омраченное настроение поднять в наших силах, не так ли, Евдокия Николаевна?» Она хотела было что-то отвечать, как незнакомый господин, сидевший напротив, поднялся с бокалом и произнес «Здравие государя-императора, сочинителя прекрасной книги «Устав цензуры»!» – «Гречев тост добьет бедного Жуковского», – пробормотал Пушкин. – «Александр Сергеевич, а кто этот господин?» – обратилась к нему Евдокия. – «Этот господин, так верно подгадавший со своим тостом, – небезызвестный Николай Иванович Греч, а вон там, напротив Жуковского – не менее известный господин Булгарин», – Я наслышана о выдающихся заслугах этих господ», – вполголоса проговорила Евдокия. – «А посередине – господин Семенов – хороший человек, хотя и цензор», – продолжал Пушкин. Вдруг лицо его озарила неожиданная широкая улыбка, и, обращаясь к напротив сидящему Семенову, поэт произнес: «Ты, брат Семенов, сегодня, точно Христос на Голгофе!» Многие смеялись, удалось развеселить даже Жуковского, чего и добивался Пушкин. Евдокия сдержанно улыбнулась и переглянулась с Владимиром, которому эта шутка тоже не пришлась по душе.
Вскоре Греч произнес очередной тост «За процветание русской литературы», ради которого все поднялись с криками «ура». Кроме литераторов на обед были приглашены несколько петербургских художников, постоянных участников смирдинских изданий. И, несмотря на то, что обед продолжался, один из них отошел к нише окна и начал делать зарисовку присутствующих. «Мы с тобою, возможно, окажемся на будущем рисунке господина Брюллова», – шепнул Одоевский, склонившись к Евдокии.
Было сказано уже немало тостов – конечно же, за здоровье хозяина, при произнесении которого граф Хвостов, поднявшись, пробормотал стихотворение, не всеми услышанное; здоровье Крылова, Жуковского, Пушкина – в том порядке, в каком они почитались по литературным заслугам. Немного погодя последний поднялся со словами: «Господа! Предлагаю тост за очаровательную Евдокию Николаевну – княгиня попыталась остановить поэта, но тщетно, Пушкин продолжал – за то, чтобы российская словесность не только процветала, но цвела – такими прекрасными цветами!» – «За княгиню!» – поднялся из-за стола и Жуковский. Евдокии ничего не оставалось, как встать вместе со всеми, несмотря на то, что охватившее ее смущение едва ли позволяло твердо держаться на ногах. Среди множества голосов, произносивших «за княгиню» и «за Евдокию Николаевну» послышался один «за княгиню Одоевскую». Кто это сказал, все ли услышали, или то была лишь игра воображения – она не знала. Только вместо смущения и тревоги пришло чувство безотчетной радости, охваченная которой, уже садясь, она услышала родной тихий голос: «Я горжусь тобою, княгиня Одоевская».
Когда пришло время подавать десерт, кто-то из не знакомых Евдокии гостей начал раздавать каждому листки – как выяснилось, с тем стихотворением графа Хвостова, что он произнес за тостом:
«Угодник русских муз,