Евдокия пошевелилась и приоткрыла глаза. Не поднимая взгляда, она не замечала Рунского, почувствовала только руку Владимира у своего лица и поцеловала ее. Одоевский улыбнулся и приподнял ее голову. Несколько секунд она неподвижно глядела перед собою, не вполне еще осознавая, что проснулась и проводя рукою по глазам. «Здравствуй, сестрица», – произнес Рунский, встретив ее взгляд. Евдокия невольно подалась вперед, но остановилась, почувствовав сомнение. Владимир, отгадав эти мысли, ободряюще дотронулся до ее спины, чуть подтолкнув вперед, и через мгновение Рунский принимал объятия своей названой сестры, на которые не мог ответить, будучи в кандалах. Как непривычно ей было чувствовать его давно не бритое лицо, грубую ткань арестантской шинели, холодный металл на запястьях и какой-то незнакомый запах. «Должно быть, так пахнет неволя», – подумалось ей. Евдокия не сдерживала слез, сжимая его руки. Евгений, у которого тоже едва не защипало в глазах от невозможности обнять дорогого человека, говорил ей на ухо, положив подбородок на плечо: «Ну же, Озерко, – назвал он ее детским прозвищем, – не будь озерком из слез, ты сильная, перестань раскисать, – твоими заботами я теперь здесь, рядом, в тепле и покое, а мог бы идти по этапу… да не дрожи ты так. Давай лучше поговорим, как в старые времена». Евдокия постаралась унять слезы и попросила Владимира дать ей воды. «Теперь я тебя узнаю», – улыбнулся Рунский.
* * *
Обыкновенный декабрьский рассвет – светлеющее небо, гаснущий месяц и постепенно растущая золотистая полоска на востоке – застал всех остановившихся в станционном домике еще спящими. Фельдъегеря, один из которых оглашал комнату громким храпом, дремали в креслах подле столика, на котором помещались пустая бутылка, стаканы и остатки закусок. Одоевский, прислонившись головою к стене у самой печки, слегка пошевелился во сне, уронив лежащие на подлокотнике экземпляр «Евгений Онегина», нумер «Северных цветов» и небольшую записку его руки: «Дорогой Александр, – писал Владимир брату – человек, передавший тебе это письмо, за несколько часов стал мне почти родным; прошу, прими и ты его, как брата. Ты все узнаешь из его слов и другого письма, что содержится в собранной мною посылке. Любящий твой брат, Владимир Одоевский».
Евдокия, не до конца проснувшаяся от звука падения, приоткрыла глаза. Было по-утреннему холодно, но сон пока не хотел отступать, и она, еще крепче прижавшись к плечу Владимира и спрятав руку в его рукаве, вскоре снова уснула.
Первым проснулся Рунский и поспешил вернуться на прежнее свое место. Он сделал это вовремя – вскоре один из фельдъегерей разбудил другого, и тот пошел справляться о лошадях.
Через несколько минут, склонившись под низким потолком станционной избы, Евгений бросил последний взгляд назад. Он оставлял дорогое ему существо с выражением умиротворенной уверенности на лице – уверенности в том, чью руку она держала сейчас в своей. За прошедшую ночь это чувство передалось и ему. Но, садясь в карету, которой следовало везти его к месту бессрочного изгнания, Рунский чувствовал себя много счастливее того доверчивого ребенка, что безмятежно спал на груди самого дорогого для него существа.
VIII
31 декабря 1831 года
«Додоша, взгляни! – Прасковья вбежала в комнату сестры, – какое платье мне папенька подарил!» Облаченная в полувоздушное одеяние светло-зеленого цвета, распустив волосы, она босиком кружилась по паркету и напоминала не то сильфиду, не то лесную нимфу. – «Ты всегда прекрасна, Пашенька, что ни наденешь, – отвечала Евдокия. – Но неужели ты решила изменить нашему обычаю и получить подарки сегодня? Зачем же я отпросилась у Павла Сергеевича?» Прасковья рассмеялась: «Будто бы ты для того только здесь, чтобы завтра вместе со мною найти заветные свертки! Конечно же, я не думала ничего переменять. Все подарки мы, по старинной традиции, найдем завтра, а платье это мне papa сегодня подарил, чтобы я его надела… я в нем теперь же поеду с визитами – к Инбергам, к княгине Раменской, – устав кружиться и присев на край кровати Евдокии, говорила Прасковья, – А ты отчего не собираешься?» – воскликнула она, заметив, что сестра не одета. – «Передай, пожалуйста, всем мои искренние поздравления и извинения, – сама понимаешь, я не могу никуда ехать в таком состоянии», – произнесла Евдокия.
Ей с самого утра сделалось нехорошо от волнения. Сегодня вечером княгине предстояло впервые переступить порог дома Одоевских с официальным визитом – приветствовать его жену, улыбаться, поддерживать беседу. Она боялась, что не сумеет вполне владеть собою, и это может невольно навлечь подозрения и поставить под угрозу их с Владимиром тайну. Но отказаться от возможности видеть его, быть рядом в этот праздничный вечер, что с детства был для нее одним из самых радостных в году, она не могла.
«Тебе не стало лучше? – встревожилась Прасковья, склонившись к лицу сестры, – бедняжка, ты вся горишь. А как же сегодняшний вечер?» – «Надеюсь, мне станет хоть немного легче, и я смогу пойти», – проговорила Евдокия – «Конечно же, сможешь, – поднялась Прасковья, – и, пока я здесь, мы должны выбрать платье», – торопливо приблизившись к шкафу, она распахнула дверцы. – «Выбери любое, какое тебе нравится, Поленька, мне все равно», – слабо отозвалась Евдокия, которой сейчас меньше всего хотелось думать о нарядах – «Как же? – резко развернулась Прасковья. – Мы ведь поедем к твоему Владимиру, разве могла ты забыть?» – «Он, кажется, говорил, что ему нравится на мне темно-зеленый…там есть что-нибудь такое?» Услышав последние слова сестры, Прасковья оживленно углубилась в поиски и через несколько минут приблизилась к Евдокии с сияющим лицом, держа в руках изумрудно-зеленое платье. «Вот это, – радостно проговорила она, подавая его Евдокии, – пойдет к твоим глазам». – «Спасибо, Поля. Ты так внимательна ко мне, но не опоздаешь ли с визитом?» – «Ты права! – спохватилась Прасковья, – сани, верно, уже закладывают… Не скучай!» – она выпорхнула из комнаты с прежней легкостью сильфиды, такая же радостная, сияющая, с еще поднявшимся настроением.
Евдокия с усилием наклонилась, поднимая упавшее платье: руки ее были настолько слабы, что не могли удержать его почти невесомой материи. Вскоре стихли шаги и голоса в передней, и с легким звоном колокольчиков, украшавших упряжки лошадей, дом опустел. Евдокия осталась наедине с неотступной тревогою и почти обездвиживающей слабостью. В разгоряченной болью голове единственной радостью отдавалось: «Я увижу его – скоро, сегодня». Но для этого следовало сделать усилие над собою: успокоиться и подняться на ноги, одеться, привести себя в порядок.
«Вам письмо, барыня! – вместе со стуком в дверь услышала Евдокия, – позволите войти?» – «Заходи», – как могла громче ответила она. Вошла девушка и подала конверт. Разворачивая письмо, Евдокия узнала почерк Россети:
«Дорогая моя, счастливого тебе Нового года – я рада, что ты встретишь его у князя Одоевского: Владимир Федорович – мой добрый приятель, но я не смогу к вам присоединиться. Это последний год, что я провожу с государынею и подругами моими при дворе, с ними прощусь я и с моею вольной жизнью… От души желаю тебе славно повеселиться и в вихре веселий не забыть преданной твоей подруги, Александрины».
Прочитанное письмо отвлекло Евдокию: внимание и доброта Александры всегда помогали ей. Почувствовав себя немного лучше, она не заметила, как успокоилась и уснула.
* * *
«…Где бы я ни был в Русский новый год, определю по счету разницы градусов
Петербургскую полночь и встречу новичка за или с бутылкою шампанского. Итак считайте меня за столом, не обносите и пролейте налитую для меня в очередь рюмку».
Письмо Соболевского, как всегда, вызвало невольную улыбку на лице Одоевского. За сегодняшний день он получил уже несколько поздравительных писем от отсутствующих друзей: писали собравшиеся в Женеве Шевырев, Кошелев, Соболевский – вся старая «братия», лучшие товарищи московского детства. Но сейчас разлука с ними не чувствовалась Владимиром так остро: все существо его переполнялось сладостным нетерпением перед желанною встречей. Все было готово к приему, гостей ожидали с минуты на минуту.
* * *
«Все в порядке, Додо, ты прелестна, только бледна очень, – поддерживала сестру за плечи Прасковья, – сейчас увидишь его и забудешь о своем недомогании», – «Спасибо, дорогая моя», – куталась в шаль Евдокия. Они раздевались в передней, а из залы доносились голоса. К тихому, родному, примешивались уже несколько других – некоторые из них показались Евдокии знакомыми. «Проходите, пожалуйста, князь, княгиня», – вышла навстречу гостям хозяйка дома. Евдокия впервые видела ее лицом к лицу: какое-то мрачное, безысходное чувство поднялось в ней. Прасковья едва удержала сестру за руку: «Что с тобою?» – «Это слабость, Паша… пойдем».
Вслед за Михаилом и Аглаей, Евдокия под руку с Прасковьей вошли в освещенную залу. «Прошу за стол», – произнес голос, один звук которого заставил трепетать и без того чуть дрожавшую Евдокию: она не ожидала, что так почувствует себя от одного его присутствия. Внутри все болезненно сжалось каким-то смешением стыда и отчаяния, только с помощью Прасковьи приблизилась она к стулу, приветливо поклонившись оказавшемуся рядом Жуковскому.
Вскоре за столом не осталось свободных мест, все расселись и приступили к трапезе. Евдокия оглядывала присутствующих, стараясь избегать взглядов Владимира. Так мучительно хотелось самой взглянуть на него, увидеть радость и умиление, зарождающиеся на родном лице от этого взгляда. Заглушая это желание, Евдокия, наклонив голову, улыбнулась сидевшему почти напротив Плетневу, и подле него увидела полного седого мужчину, в важной осанке и чертах лица которого ей увиделось что-то знакомое – скорее, по миниатюре или портрету, чем по личной встрече. «Это Крылов», – шепнул Жуковский, отгадавший ее мысли. – «Иван Андреевич?» – удивленно произнесла Евдокия, как ей показалось, во весь голос. В самом же деле кроме Жуковского ее никто не услышал. «Да-да. Я обязательно вас представлю, – ободряюще улыбаясь, проговорил Василий Андреевич. – А что с вами? Вам нехорошо, или мне показалось?» – «Да, мне нездоровится… но сейчас намного лучше. Благодарю вас, Василий Андреевич». Очередной взгляд Одоевского, уже недоумевавшего оттого, что его избегают, на этот раз встретился с глазами Евдокии. Они больше не глядели в сторону и, подернутые легкой влагой невольных слез, были устремлены прямо на него. Слившись взорами, они забыли о времени, забыли обо всем, кроме этого единения.
«Шампанского, господа!» – раздался чей-то голос. Евдокия услышала рядом с собою легкий звон стекла – Жуковский протягивал ей бокал. «Сейчас будет бить полночь», – улыбнулся Василий Андреевич. «Как? Уже?» – растерянно произнесла Евдокия, сжимая тонкую хрустальную ножку. Она бросила быстрый взгляд на Одоевского: он выслушивал жену, упрекавшую его в рассеянности. Едва отступившее тягостное чувство снова овладело Евдокией – несколько секунд назад она и не вспоминала об Ольге Степановне.
Владимир, как хозяин дома, поднялся и начал произносить тост. Он говорил о непростых испытаниях, выпавших в этом году, о милосердии Божьем и благодарности, о том, что все, кого он хотел бы сейчас видеть рядом – здесь, кроме кружка друзей, собравшихся в Женеве, от которых поспешил передать всем привет. Гости, внимая его тихому мелодическому голосу, невольно смотрели на говорящего, но он замечал лишь Евдокию. Она уже забыла о своей тревоге, и все для нее теперь почти не существовало, кроме этого голоса.
Владимир закончил говорить, и все замерли в безмолвном ожидании. Первый удар старинных напольных часов мгновенно привел все общество в радостное оживление: голоса заглушали звон бокалов, в разных концах стола раздавались поздравления, пожелания, смех. Смеялись от безотчетной, детской радости, которую всегда несет в себе наступающий новый год. Но когда Евдокия увидела лицо Владимира так близко перед собою, когда бокалы их встретились, и рука его незаметно коснулась ее руки, ей почему-то захотелось не смеяться, но плакать от счастья.
* * *
1 января 1832 года
Все кушанья и вина были уже перепробованы, танцы утомили и начали казаться однообразными – общество было готово заскучать, а спать еще никто не хотел, за исключением Крылова, храпевшего в широких креслах.
Князь Михаил Николаевич Озеров обладал многими удивительными свойствами, в числе которых было умение вовремя находить нужное решение. Так и сейчас на его слова «А поедемте кататься, господа!» оглянулись все, не занятые танцами. «На острова, непременно, на острова!» – вторила мужу Аглая Ивановна. – «Конечно, поедемте!» – подхватило еще несколько голосов.
Не прошло и нескольких минут, как оркестр замолчал, и шумное общество начало торопливо одеваться, толпясь в небольшой передней. «Я, если не возражаете, останусь, – обратился Жуковский к хозяину дома, – после столь плотного ужина катанья не пойдут мне на пользу, – улыбнулся он с своим обыкновенным добродушием, – и Евдокии Николаевне нездоровится – не хотелось бы оставлять ее одну», – чуть понизив голос, произнес Василий Андреевич, многозначительно глядя на Одоевского.
«Господа, поезжайте без меня», – проговорил Владимир так, чтобы все его услышали. – «Как же, Владимир Федорович?», «Мы без вас никуда не поедем!» – послышалось несколько голосов, и Ольга Степановна пыталась уговорить мужа присоединиться к общему веселью, но он настойчиво ответил: «Нет, дорогие мои, я не могу оставить моих гостей. Да и сам я, признаться, несколько устал». Обществу настолько не терпелось поскорее вдохнуть свежего морозного воздуха и предаться бегу саней, что никто более не стал переубеждать Владимира. Вскоре пестрая многоголосая толпа покинула душную переднюю, оказалась на высоком крыльце флигеля, а затем, рассевшись по саням, что шумно звенели бубенчиками на лошадиных сбруях, покатилась по иллюминированному Петербургу.
* * *
«Давайте поднимемся ко мне в кабинет, – предложил Владимир, – не будем нарушать покоя Ивана Андреевича», – «Вы поднимайтесь, а я, пожалуй, немного вздремну – отвечал Жуковский – здесь, подле Ивана Андреевича, если не возражаете…» – уже зевая, говорил он. Евдокия и Владимир переглянулись. Оба поняли, что это тот случай, когда ничего больше не нужно говорить. Они одновременно оказались около лестницы. «Я услышу и дам знать, когда все вернутся», – словно во сне уже произнес Жуковский.
Владимир нетерпеливо сжимал руку Евдокии, помогая ей подниматься по ступенькам. Вскоре за ними закрылась дверь кабинета.
* * *
«Ольга Степановна, вы одна?» – поднялся навстречу княгине ни минуты не спавший Жуковский. – «Да, Василий Андреевич, все разъехались по домам. Признаться, я так устала… уже светает, – княгиня опустилась на диван, снимая берет, – простите меня, Василий Андреевич, я немного вздремну… а что с той бедной девочкой? Все в порядке?»
* * *
Первый рассвет нового года был каким-то бледным. Солнце совсем не давало о себе знать. Лишь голубоватые тени легли на снег под окнами.
В переходах от желтоватого к темно-голубому, в череде неуловимо отличавшихся друг от друга оттенков, Евдокии встретился цвет его глаз. Или это лишь показалось? Хотелось проверить, прямо сейчас.
Он проснулся от поцелуя. Цвет был действительно тот, ей не показалось.
ЧАСТЬ 4
И свет не пощадил…
М.Ю. Лермонтов
I
Из журнала Евдокии
1832 января первого
Странная вещь человеческая память! Я с такою отчетливостью помню каждое его движение, каждую его родинку, но никак не могу себе представить, как вернулась домой. Неясно вспоминается, как помогал мне Василий Андреевич… и он – на нем был тот халат, что я носила в Парголове. Помню, как упрекала себя в малодушии, когда мы проходили по гостиной мимо спящей княгини. А как выходили на улицу, как я оказалась в своей комнате – в памяти ничего не осталось. Наверное, оттого, что я сразу забылась долгим и тяжелым сном.
Странная вещь человеческое сердце! Я пишу эти строки в доме Павла Сергеевича. Сейчас, на святочную неделю, ожидается столько балов и празднеств (пишу, как какая-нибудь приятельница Пашеньки – кстати, одна из них, Алина, в ближайшие дни обещала приехать, вот будет рада сестрица, она все откладывала свой первый выход, дожидаясь ее). А я… отныне и я, как бы странно и удивительно это ни звучало, не буду пропускать ни одного из общественных сборищ, где должно будет являться ему. Ибо отныне незримо связаны не только наши души. И новая эта связь обладает силою настолько необоримою, что, влекомая ею, я так скоро вернулась в дом Павла Сергеевича. Не узнаю себя и пока не знаю, что думать о всем этом, как теперь вести себя с мужем, только повинуюсь этой силе. Признаться, князь немало обрадовался, узнав о моем желании выезжать – прошедшие два месяца я то сказывалась больною, то вправду долго болела и проводила время в доме родителей, а то и просто отказывалась сопровождать его. Что ж, теперь мне следует научиться и привыкнуть всякий день быть на виду и изображать надменную улыбку довольствия, что в светском обществе обыкновенно приравнивается к счастью. И даже тогда, когда я буду танцевать или говорить с ним – смогу ли я? Он был так радостен, когда обещал мне изменить своему давнему убеждению и начать танцевать вальсы, но я все же попробую еще раз отговорить его – это будет слишком заметно, а в свете и незначимой детали могут придать особый смысл.
А я не перестаю ему удивляться – видимо, никогда не перестану! – его способности не терять головы, даже сегодня. Я сама не заметила, как он успел передать мне записку: «Вечер у Фикельмон. Твой». Как удивительно эта способность совмещается в нем с не менее выдающейся рассеянностью, ставшей причиною стольких… нет, не стану вспоминать о грустном. «Твой» – быть может, он не успел дописать, но других слов не нужно: сегодня он стал моим, безраздельно моим. Будь что будет, через несколько часов я увижу его.