– В вас говорит теперь воспитание, а не сердце. Прошу вас, не ради меня, но ради лучшего, что есть в вас – не дайте ему замолчать. Я вижу, что присутствие мужа не сделало бы вас счастливой. А мне – просто не видеть его рядом с вами – уже счастье. Он не стоит вас, и вы прекрасно это понимаете.
– Вы слишком много знаете обо мне. Прошу вас, не нужно больше слов, мне и так нелегко принимать, какую ошибку я совершила. Простите меня, – с этими словами Евдокия вышла из беседки и поспешила в сторону дома. Минуя тропинку, она шла сквозь заросли пижмы, отчего на платье оседали облачка желтой пыльцы. В воздухе смешались запахи трав и дыма – июль был засушливым в этом году, и где-то вдалеке горели леса.
Ветровский опустился на скамейку и сжал ее подлокотник, за который держалась Евдокия в продолжение их разговора. В нем остались не выговоренные слова: «Но все же еще можно исправить», но он усмехнулся, осознавая их нелепость. Однако, думал он, она проговорилась, и это давало ему пусть призрачную, но надежду. А в его положении она составляла большую часть всего существования.
Проводив взглядом едва заметную светлую точку, все удалявшуюся в глубину парка, Ветровский заторопился к своей даче, где уже ждал заложенный экипаж.
* * *
– Браво, княжна!
– Великолепно, Прасковья Николаевна!
– Спасибо вам, в Петербурге непременно познакомлю вас с графом Виельгорским, если вы окажете честь. Ваша игра стала бы чудесным украшением его вечеров, – среди многих восторгов и похвалы вставшая от фортепьян Прасковья услышала тихий голос не знакомого ей прежде молодого человека и задержала на нем взгляд. – Князь Одоевский, Владимир Федорович, – поспешил представиться он. Княжна улыбалась, польщенная таким вниманием – Я очень ценю Бетховена, его не так хорошо еще знают в России. Ваше исполнение было просто бальзамом для моей души, m-llе Pauline.
– Благодарю вас, князь. Знакомством с этой музыкой я обязана маменьке. Моя сестра не так давно все искала какого-то последнего квартета Бетховена, о котором прочла в русском альманахе. Но, увы, до нашей провинции эти ноты еще не дошли. Прошу прощения, князь.
Прасковью увлекла за собою Россети, которая затеяла игру в фанты. Взволнованный Одоевский так и стоял, изучая собравшихся в попытках отгадать среди них сестру княжны, когда к нему подошел Жуковский.
– Владимир Федорович, вы не скучаете?
– Что вы, Василий Андреевич, благодарю вас за чудесный вечер. Просто немного задумался.
– Понимаю, князь. Уверен, вас не оставила равнодушной Пасторальная симфония в исполнении Прасковьи Озеровой.
– Да, я уже выразил свое восхищение княжне. Могу я просить вас представить мне ее сестру?
– Евдокию Николаевну? Конечно, как же я рассеян сегодня. Варвара Александровна, ее мать – моя старинная приятельница. С радостью познакомлю вас со всем их семейством. Только вот незадача – все занялись фантами. А княгини Мурановой я и вовсе не нахожу, – вглядывался Жуковский в собравшийся кружок – Как же, я встречал их всех вместе.
– Василий Андреевич, просим вас! – подошла Россети, а ей Жуковский никогда не мог отказать. Одоевский, который не был расположен теперь к игре, воспользовался этой минутой и незамеченным вышел из гостиной.
Уже почти стемнело, только светлая полоса у горизонта осталась воспоминанием о догоревшем солнце. После шума многолюдной залы вечерняя природа поражала безмолвием, но затем и в ней начинали разворачиваться звуки. Вскоре сверчки и ночные птицы заставили забыть о тишине, наполнив холодеющий воздух своими голосами. Обостренный слух музыканта и воображение художника подсказали Одоевскому фантастическую мысль: а что, если человек получил бы вдруг способность все слышать? Тогда бы, верно, он не выдержал этого стрекотания; хор насекомых и движения трав оглушили бы его, как грохот литавр и барабанов…
Подойдя ближе к свету, что падал из высоких окон дворца, Владимир достал из кармана фрака карандаш, чтобы записать пришедший ему образ, но при нем не оказалось ни листка бумаги. Он развернулся было к крыльцу, но вдруг заметил женскую головку в беседке, стоявшей невдалеке. С усилием надавив на карандаш, Одоевский написал что-то на ладони и направился туда.
– Евдокия Николаевна? – внезапный голос заставил княгиню вздрогнуть и обернуться. Перед нею стоял незнакомый человек, отчего-то назвавший ее по имени. Она заметила облачко пара у его губ, невольно подумав о том, как похолодало, и только потом вгляделась в лицо, обратив внимание на мыслящие глаза и наклон головы, в котором было что-то таинственное и внушавшее покой одновременно.
– Здравствуйте, – кивнула она – боюсь, я не имею чести знать вас.
– Возможно. Но у меня есть надежда, что вы ошибаетесь. Мне стоит, наверное, отрекомендоваться, как подобает, но взгляните сначала на эти буквы, они вам о чем-нибудь говорят? – с этими словами Одоевский протянул Евдокии свою ладонь, на которой было написано: «Ь,Ъ,Й».
– Это вы? Автор «Последнего квартета Бетховена»? – невольно склонившись к его руке, чтобы убедиться, проговорила Евдокия.
– Князь Владимир Федорович Одоевский, – произнес молодой человек и взял ее руку. Прикосновение его и теплое дыхание на мгновение согрели начинавшую замерзать Евдокию.
– Княгиня Муранова, Евдокия Николаевна.
Еще от Жуковского услышав «княгиня», Владимир не придал этому значения, перебирая в воображении различные образы и будто прикладывая их к ее имени. Теперь же все они рассыпались перед женщиной, руки которой пахли травами, стоящей здесь, рядом с ним, наяву.
«Ей ужасно не идет быть княгиней, – думал он – она принадлежит этому вечеру и дуновению, от которого едва заметно дрожат ее плечи, туману, что вскоре окутает нашу беседку, квинтам из Пасторальной симфонии, еще тающим в воздухе, голосам сверчков и запахам росы после душного дня, но никак не князю Муранову. Каким бы замечательным человеком он ни был, я решительно не готов принимать этого обстоятельства».
– Давно вы здесь? – спросил Владимир, чтобы не увлекаться своими мыслями. Там ваша сестра чудесно играла небезразличную мне симфонию.
– Да, я слушала ее, конечно. Сама я не так прилежно занималась фортепиано, поэтому теперь остается наслаждаться игрою других. Как только Полина закончила, я сбежала сюда – в гостиной сделалось невыносимо душно.
– О, в этом я готов тысячу раз с вами согласиться, княгиня. У меня на этот счет даже есть небольшая сказка.
Евдокия рассмеялась невольно – ей отчего-то так легко стало на душе. Все тревоги последних дней будто отступили перед этим не совсем обычным разговором – и не дружеским, и не светским.
– Знаете, я представляла вас кем-то вроде старого настройщика фортепьян. Такого лысоватого, в потертом пиджаке, с усталыми руками, живущего среди нотных томов и старинных инструментов.
– Вы недалеки от истины, Евдокия Николаевна. Более того, мне кажется, я теперь не смогу отделаться от чувства, что вы знаете обо мне чуть больше, чем другие. Не удивляйтесь – вы стали первым человеком, который узнал меня не как князя, или служащего министерства, или племянника моего дядюшки, но как автора новеллы. Которая, признаться, самому мне очень дорога.
– Уверена, таких, как я, вскоре будет множество. У вас есть дар говорить о сокровенных возможностях души, и каждый может узнавать через это больше о самом себе.
– Вы молоды еще и, кажется, слишком хорошего мнения об этом мире, – радостно польщенный Одоевский невольно скрывал свои чувства за напускным сомнением. – Едва ли большинству присуще желание узнавать себя лучше. Мне чаще приходится видеть, как люди стремятся представить из себя невесть что.
– Возможно, я мало знаю о жизни и могут сказать только о себе. Но посудите сами – зимою я была еще дитя и прочла ваш рассказ. Исполнилась сострадания и не могла без трепета глядеть на портрет Бетховена, только и всего. Теперь же, когда Полина играла, я думала о судьбе вашего героя и понимала, что завидую ему. Да, и ему, и Луизе. Оттого, что один хотел передать другому последние мысли и чувства из сокровищницы души своей, а этот другой готов был его услышать. Если остальные ваши читатели не ужаснулись собственной жизни на этих строках, что ж, они – счастливые люди!
Евдокия вдруг повысила голос на последних словах и почувствовала, как, несмотря на холод, запылало ее лицо. Она уже жалела о своей несдержанной откровенности и прятала теперь глаза, разглядывая мелкую сеть трещин на мраморной колонне. Одоевский в смятении не знал, что отвечать – он был поражен ее словами. Эта замеченная Евдокией мысль вовсе не была главной из тех, что он хотел донести. Но тем более он понимал, как невольно проговорился о том, что волновало и его самого. И в теперешних обстоятельствах, кажется, взволновало еще сильнее.
– Прошу прощения, князь, я вернусь в дом – холодно, – проговорила, наконец, Евдокия и повернулась идти.
– Евдокия Николаевна, постойте, – очнулся от своих раздумий и Владимир, – скажите, мы сможем с вами продолжить этот разговор? – сказал он и тут же пожалел, что неточно выразился – княгиня явно была смущена собственными последними словами.
– Я без того, кажется, увлеклась своими мыслями и отдалилась от темы вашего сочинения.
– Я не то имел в виду. Не будем о Бетховене – поговорим о пустяках.
– Что ж, о пустяках можно, – улыбнулась Евдокия, радуясь, что недоразумение разрешилось само собою – я у Жуковского почти всякий вечер. Прощайте, князь.
III
В Царском селе стоял август – щедрый, густой, уже начинавший пестрить желтизной тяжелые кроны над головами гуляющих его жителей. Яблок в садах теперь созревало так много, что их не успевали собирать. Ими лакомились и крестьянские ребятишки, и дамы большого света; на каждой дачной веранде стояла неизменная ваза, наполненная плодами различных сортов. Где-то она становилась просто украшением, к которому все привыкали и не замечали вовсе, и только приезд городского гостя давал о себе знать – яблок становилось чуть меньше, и хозяева, будто заметив в этом какой-то непорядок, тотчас спешили вновь заполнить блюдо до краев.
Блики играли на дне кувшина с водою, меж стебельков срезанных цветов в прозрачной вазе, по краям широкого блюда, стоявшего посреди стола. Аромат же зрелых плодов разносился по всей комнате, а на улице делался еще острее, только там к нему примешивался запах остывающей земли – первый признак исхода лета. Окна были открыты, и наслаждаться великолепием позднего утра можно было, не прерывая разговора. Точнее – монолога, потому что говорил теперь один Василий Андреевич Жуковский, а собравшиеся – кто с простым интересом, а кто и с благоговением, слушали.
– Теперь, благодарение Господу, холера отступает. А тогда, в самом сердце лета, цвели липы, и запах этих благоуханий тонул в величественном море. У Монплезира мне полюбилась чудесная терраса, откуда можно было наблюдать закат и восход солнца. Я часто ходил и молился там в странном чувстве – будто не могу, не имею права теперь предаваться одному восторгу перед этой красотою, когда совсем рядом гибнут люди, и кто знает, какое известие принесет нам завтрашний день. А природа – я часто вижу в ней Бога, но тогда она вдруг показалась мне какой-то холодной, отстраненной. Слишком спокойной, будто с людьми не случается никакой беды.
Сделав усилие над собою, чтобы оторваться от речей Жуковского и отвлечь Евдокию, которая была вся во внимании, Одоевский чуть склонился к ней и шепотом спросил:
– Евдокия Николаевна, вы видели когда-нибудь море?
– Только в стихах Жуковского, – так же тихо отвечала она – и Пушкина.
– Это льстит им обоим и вашему воображению, но, боюсь, я не согласен мириться с таким положением вещей.
– Князь, прошу вас, после, – сказала Евдокия, которой без того неловко было нарушать тишину в присутствии Жуковского, а теперь еще в словах Владимира ей послышалось то, чего она боялась и искала одновременно. Будто в подтверждение ее мыслям князь то ли случайно, то ли намеренно коснулся ее руки, как бы выражая этим согласие отложить разговор, но не забыть о нем.