Оценить:
 Рейтинг: 0

Девятый всадник. Часть 3

Год написания книги
2020
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 18 >>
На страницу:
9 из 18
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Возможно, дело в том, что комитет тайный», – проговорил тихо я. – «Никто не видит, как вы действуете, от того и рождаются всевозможные слухи, один нелепее другого».

«Но на сегодняшний день только так и нужно действовать!» – убежденно воскликнул граф Павел. – «Представьте себе, все это дворянство, которое привыкло к тирании над теми, кто над ними зависит… Все эти чиновники, подъячие… Все, подобные гатчинцам, Аракчееву…» (при упоминании последних я переменился в лице, и от Поля эта перемена не укрылась).

«В общем, все эти люди внезапно узнают о том, что возможны перемены», – продолжал он с прежним пылом. – «Как полагаете, они поступят?»

Я многозначительно промолчал. Конечно же, я отлично знал, что и за меньшее государей свергают с престола и убивают. Более того, нынче я придерживаюсь взгляда, что истинное самодержавие в принципе невозможно, так как аристократия и все роды дворянства, некоторые из которых теряются уже в крестьянстве, так или иначе формируют мнение, часто отличающееся от государевой воли и видения. Их интересы тоже, бывает, не совпадают во многом. В общем, короля всегда играет свита, как бы ему не хотелось верить в обратное. Поль Строганов до конца это не понимал, полагая, будто бы русское (да и не только русское) дворянство привести в повиновение проще простого, будто бы среди них нет революционеров и не предвидится. Он всегда сравнивал русских с французами, а ведь не существует двух более несхожих народов, хотя первые с особенным рвением перенимают внешнюю сторону последних. Но далее этой внешней стороны никогда не заходят.

«Все зависит от сущности перемен. Конечно, если они не в их пользу…», – проговорил я.

«Разумеется. Кто же откажется от владения рабами?» – последнюю фразу Строганов проговорил особенно желчным тоном. – «Ведь это узаконенный и наилегчайший способ обогащения».

«В настоящее время», – добавил я. – «Но времена меняются».

«К сожалению, не так быстро, как следовало бы», – отвечал на это мой собеседник, тяжело вздохнув. Я задумался: на что он рассчитывает? На революцию, что ли? Я был недалек от истины. Позже Поль признался мне, что тогда, в Восемьдесят девятом, его привлекла именно стремительность изменений незыблемого, как ранее казалось, порядка, а вовсе не та кровавая каша, которая незамедлительно последовала за ними. Впрочем, в пятнадцать лет многие молодые люди склонны любить рискованное и внезапное. Половина из осужденных по делу le quartoze виновна лишь в юности, легкой внушаемости, а также неправильном воспитании. И я вообще не понимаю, зачем надо было с ними так жестоко расправляться. Алекс рассказывал мне, как один из подследственных как раз и спросил напрямую у судей: «Ежели было бы вам по двадцать лет, неужто не присоединились к нам?» Мой beau-frere счел сие неловкой попыткой оправдаться своим малолетством (тем более, подследственный сей был не столь уж юн), но правота в словах этого несчастного была. Вот и будь Поль Строганов на четверть века моложе, присоединился бы к сим заговорщикам наверняка. Ведь в первой молодости очень редко задумываешься о последствиях своих действий и о своем будущем, легко вдохновляешься и беспрекословно идешь за теми, кто тебя вдохновляет. Постоянно кажется, будто спокойная, размеренная и благополучная жизнь неинтересна и скучна, а любые опасности вносят приятные развлечения в рутину повседневного существования. Я слишком хорошо помню себя в двадцать лет, чтобы судить своих сыновей и их ровесников за подобные устремления.

«Что для вас быстро?» – спросил я тогда.

Строганов не ответил на этот вопрос прямо, а продолжал рассуждать:

«Конечно, правы те, кто говорит, что сначала нужно просветить дворянство. Но это дело поколений, то есть, не одного десятка лет… И то, коль не было малочисленны дворяне по сравнению с остальными сословиями, все же их немало, и рассеянны они по всей России. И нравы у них очень уж различны… Невольно понимаешь Петра Великого, хоть он и был тиран. Я предлагаю поставить дворян перед фактом отмены крепостного права, но мне все возражают, и, прежде всего, государь. Но пока мы дождемся, когда общество – то бишь – меньшинство, к коему мы с вами принадлежим – созреет, тысячи и десятки тысяч людей умрут, оставшись в скотском состоянии… Поэтому, увы и ах, придется нашему государю уподобиться своему пращуру, ежели он желает добиться означенных результатов… А вы, граф, как полагаете?»

Я произнес, немного подумав. Сигару я уже докурил, голова чуть кружилась, поэтому долго и пространно рассуждать я не мог. Вспомнил реакцию своего слуги на вольную, и решил опираться на его слова.

«Знаете ли, просветить нужно не только дворянство, но и тех, кого мы собираемся освобождать», – произнес я довольно тихо. – «Вы когда-нибудь пробовали давать вольную своим людям? Я вот дал своему человеку, но он ею не воспользовался. Объясняет сие преданностью. Но я-то знаю, что ему некуда более идти, кроме как ко мне. Он не сможет купить землю – закон это запрещает, да и не только ему. Не сможет заняться торговлей, ремеслом, так как единственное, что умеет – это обслуживать мои нужды. И вольная не сделает его предприимчивее, не даст ему полезных навыков, которые позволили бы прожить независимо. И да, что же станут делать все те дворяне, которые вмиг лишатся крепостных и, таким образом, дохода? Пойдут служить? Но тогда придется увеличивать жалование всем служащим. Или смириться со взяточничеством…»

Строганов прервал меня:

«Почему же? Землю будут сдавать тем же крестьянам на условии ренты».

В Остзейском крае такая форма землевладения давно практиковалась. Сейчас она узаконена, и можно видеть, что она ничего не изменила – да, латыши обрели личную свободу, но земли-то им никто не дал. Они батрачат там на условиях хуже любой крепостной зависимости. Крестьяне до сих пор не могут заниматься торговлей или ремеслом – только если не перейдут в немцы или не примут православие, став, таким образом, русскими, чего, понятное дело, могут не все. А латышам въезд в Ригу, Митаву или Ревель закрыт – селиться или даже пребывать там более суток они не могут. Телесные наказания и даже кое-где «право господина» (воистину мерзкий обычай, оставшийся с орденских времен) остались распространены как прежде. Зато die Balten получили очередной повод считать себя выше русских – мол, и рабство отменили раньше, и сами столь образованные и прогрессивные, что сделали это по доброй воле. А что до сих пор воспринимаем, как должное, то, что крестьянские парни приводят нам своих невест в первую брачную ночь – то это ничего страшного, так поступали наши деды и прадеды, улучшали своей кровью заскорузлую крестьянскую породу, а критики ничего не понимают. И вообще, латыши и эстонцы – это не вполне люди, поэтому было бы глупым приравнивать их к себе самому. Такие рассуждения я слышу даже и от своей родни до сих пор, а на мои возражения и осуждения им всегда есть, что ответить: «В вашей Англии, может быть, это и непристойно, и дико, но у нас иначе нельзя!» В самом деле, нет пророка в своем отечестве, как с горечью сказал Спаситель. И самое страшное, что я сознаю – если бы я никуда не выезжал из Ливонии с самого детства, не видел бы, как живут мои современники в других странах по другим законам, не общался бы с просвещенными людьми, то тоже считал бы, что «у нас иначе нельзя».

Все члены «квартета», который в конце 1801 года решился перевернуть все государственное устройство, внеся в него необходимые изменения, уже видели свет и бывали в других странах, причем живя там на протяжении долгого времени, приспосабливаясь к тамошним обычаям и законам. Им это ставили в упрек, разумеется: мол, какая разница, что и как принято в Англии (а про Францию я даже молчу), тогда как в России все иначе было, есть и будет? Но недостатки российского правительства виделись им со стороны куда более выпукло. Потому как они не воспринимают уже их как должное. Равно как и я теперь… Новосильцев быстрее всех привык к прежним условиям жизни в России. Кочубей учитывал сию разницу всегда, оттого и считается самым умеренным. Чарторыйский просто перечислял недостатки, не указывая, как их исправить, потому как всегда презирал русских как врагов народа, к которому он сам принадлежит. Строганов из всех них высказывался наиболее громко и непримиримо. Его действительно тошнило от несправедливости, царящей вокруг. От рабства, которое считалось само собой разумеющимся, «не нами придумано, не нам и изменять». От придворного церемониала. От того, что он сам, своими силами, мало что может изменить. Я ощущал себя примерно так же, но рот мне всегда закрывало бесчисленное количество условностей, мое воспитание и положение при Дворе и при государе, а также мой опыт придворной жизни при покойном государе. Когда я замечал некую несообразность повелений вышестоящих или же откровенное злоупотребление властью, то зачастую не мог высказать свое недовольство вслух или же начинал уговаривать себя, что «так принято», «все так живут», «иначе ничего не поделаешь». Но любому терпению рано или поздно приходит конец.

…Итак, я уже плохо помню, как отвечал по поводу ренты. Строганов, кажется, добавил:

«Во всех странах так принято. И в Англии, если вы успели заметить».

Так он знал, что я провел более года в Англии? Не иначе, как государь поведал ему об этом. Я никогда не похвалялся своим опытом в свете – зачем? Но, разумеется, императору Александру о сем было хорошо известно.

Будучи в Британии, я не обращал внимание на устройство тамошней жизни, так как моя задача была иной. Конечно, заметил, что люди, в целом, живут получше, особенно в сельской местности, – таких убогих деревень, какие бывают в средней полосе России или у нас в Лифляндии, не встретишь. Конечно, бедноты среди местных жителей виделось немало, но столь откровенного убожества и грязи в быту найти было сложно. Впрочем, как мне кажется, дело здесь не совсем в наличии или отсутствии достатка. Скорее, в общих привычках. Когда я бывал в разоренных войной и нуждой Нижних Землях, всегда поражался тому, в какой чистоте тамошние жители содержат дворы и дома, как стараются опрятно одеться. У нас же и в мирное время, без всяких неурожаев и недородов, такого не встретишь.

Честно говоря, тогда, в Девяносто четвертом, я и не задумывался о том, как живут в Англии обычные люди. Даже, кажется, и не знал, что крепостного права у них уже несколько столетий как нет. Меня тогда эти вопросы не интересовали. Это сейчас я могу написать по этому поводу целый трактат. Возможно, напишу. В отставке, когда мне совсем нечего будет делать. Но никто его не издаст и не прочтет нынче.

«Но у людей не будет собственного имущества. Тогда какая разница – рента или крепостная зависимость?», – спросил я тогда.

«Неужто вы не понимаете? Ощущать себя лично свободным – бесценно», – произнес Поль осуждающим тоном.

Потом он говорил мне, что был готов уже прекратить этот разговор и махнуть на меня, видя, что от меня ничего не добьешься, я полностью разделяю мнение «замшелых стариков» и сам к ним принадлежу. Но одна фраза, произнесенная мною, спасла мою репутацию в его глазах.

«Когда у человека нет никакой собственности, он ощущает себя не лучше раба», – выговорил я невольно, вспомнив унижения, которые пришлось нашей семье пережить в прошлом. Мы были бедны, не могли очень многого себе позволить, и никакая родословная с 12 века, никакое дворянское звание и достоинство не могли исправить реальное положение вещей. Что в них толку, когда живешь впроголодь и вынужден постоянно унижаться перед теми, у кого больше власти и денег? Строганову этого не понять. Равно как и многим другим, кто с детства не знал нужды.

«Вы читали Адама Смита?» – осторожно спросил мой собеседник.

Я покачал головой.

«Мне сие знакомо», – кратко отвечал я.

«Вы абсолютно правы. Нужна хотя бы возможность выкупать эту землю в ренту. Понятно, что могут это сделать не все, далеко не все», – задумчиво начал рассуждать Поль. – «Но надо попытаться…»

«Не все помещики согласятся на то, чтобы вводить подобную возможность», – произнес я.

Я как в воду глядел. Остзейцы в Шестнадцатом году не согласились – мой брат Карл писал мне об этом. «Земля не продается, у нас ее и так мало», – решил рижской ландтаг, и на том порешили. Вопрос земли и собственности на землю, как вы понимаете, в Ливонии крайне болезненный. Мои соотечественники скорее поступятся собственной честью и присягой, нежели землей, с которой получают доход. От того, наверное, у нас не принято землю закладывать, даже ежели имеются огромные долги. Сам факт, что на драгоценные акры, завещанные от предков, пожалованные царем или приобретенные на свои кровные, могут наложить руки другие люди, приведет любого Balte в бешенство. Поэтому в Двенадцатом году, при угрозе нашествия, никто из наших не сбежал в более безопасное место. Они решили вооружить своих людей и держать глухую оборону. Тогда я впервые зауважал тот народ, к которому сам по крови принадлежу. Не то, чтобы они были сами по себе храбры или настолько преданы государю российскому. Просто сам факт, что якобинцы в компании с поляками намереваются отбирать их землю, заставил хладную остзейскую кровь закипеть в жилах. Никаких прокламаций, вроде ростопчинских афишек, не потребовалось – все взяли оружие. Даже женщины. Даже горожане (возможно, потому что рижское и ревельское купечество из-за запрета торговли с Англией было на грани разорения и испытывало правомерное бешенство к тем, кто это вето навязал нашему государю). Даже латыши и эсты, которым якобинцы, как и всем крестьянам Империи, пообещали немедленное освобождение от крепостной зависимости.

Основной удар, однако ж, пришелся на русские территории. Бонапарт вознамерился идти на Москву, возможно, испугавших вероятных трудностей в Ливонии и близ Петербурга. Туда, впрочем, был брошен небольшой корпус, но активных действий не велось, а когда прусский король наконец-то выступил за разрыв союза с Бонапартом и присоединился к нам, да и Бернадотт в Швеции тоже доказал свою лояльность императору Александру, французы быстро отступили.

Но пока мы ничего этого не знали. Даже не понимали, что «первый консул» внезапно захочет короноваться. Что мы вступим в долгую и кровопролитную войну с Францией, которая, как мне кажется, еще вскоре возобновится. Что все наши разговоры так и останутся разговорами, ибо вскоре станет не до них.

Я помню, что Строганов надолго задумался, а потом заговорил:

«Право слово, вы рассуждаете, как князь Адам. Он также упоминал эту возможность. Еще и говорил, что, мол, на таких условиях сами крестьяне откажутся освобождаться, а дворяне только подхватят – мол, видите сами, те люди, которых вы так упорно хотите облагодетельствовать, сами не хотят ничего менять. Пусть тогда все остается по-прежнему».

«Нужен закон, который не оставит дворянам выхода», – произнес я.

«Но это уже попахивает тиранией, вы не находите?» – раздался голос вернувшегося с бутылкой вина Новосильцева. Мы оба не заметили, как он вошел. Судя по его виду, он уже успел хорошенько подкрепиться выпивкой.

«Причем здесь тирания?» – воззрился на него его кузен.

«А представьте сами. Без вашего сведения монарх принимает некий закон, причем не в ваших кровных интересах, и вам придется с ним смириться, иначе вы становитесь преступником. Как это называется?»

«Ники, ты опять об одном и том же!» – вспыхнул Поль. – «Мы же уже обсуждали это – и мне показалось, ты отлично понял разницу между самовластьем и законностью».

«Закон – что дышло, как повернешь, так и вышло», – Новосильцев взял сигару, зажег ее и затянулся, даже не закашлявшись. Подобно многим, он был способен курить лишь в нетрезвом виде. – «Кроме того, что мешает твоему возлюбленному монарху напринимать десяток законов, рескриптов и повелений, обязательных для исполнения всеми и каждому? Кажется, покойный Павел так и поступал, граф Кристоф может подтвердить», – и он выразительно глянул на меня.

Я промолчал. Мне очень не нравилось, куда вела эта беседа. Еще чуть-чуть – и мы бы пришли в тупик, а то бы и бурно рассорились.

«Мы уже говорили, что надо расширять представительство всех сословий… В идеале – принимать Конституцию», – устало выговорил Строганов сакраментальное слово.

Есть понятия, которые нынче приравниваются к проклятию. «Революция», «Конституция», «гражданские свободы», «вольность»… Я бы составил целый словарь, да все недосуг. Спасибо Меттерниху. И спасибо тем, кто поддался его дару убеждения.

Те несчастные сотни прапорщиков, решившие изменить Россию, написали аж два проекта Конституции. Один из них, казалось, представлял собой пересказ строгановской Конституции, которую мой приятель так и не дописал – к лучшему или к худшему, неизвестно. Второй выглядел так, будто его сочиняли завзятые якобинцы. Никаких из документов я не видел, а допрашивал Алекса по их поводу. Он сначала спрашивал эдак осторожно: «А зачем тебе это знать?», потом как-то разговорился и все пересказал. Впрочем, по своему обыкновению, он толком и до конца ничего не дочитал, поэтому послал меня узнавать подробности у Дубельта, с которым я брезгую общаться по многим причинам. Однако ж я с детства таков – коли чего возжелал, обязательно добьюсь. В итоге, я явился перед фактическим руководителем петербургского «черного кабинета» во всем своем грозном обличии высшего сановника и Великого Магистра, и не терпящим возражений тоном приказал мне вынуть из архивов материалы дела. Дубельт затрепетал, пытался отговориться, но я был непреклонен, и в итоге, поддавшись моему давлению, он вынул сакраментальную «Конституцию» Никиты Муравьева из хранилища, добавив с умыслом: «А вы ничего не знаете, Христофор Андреевич, о копии, хранившейся у вашего первого секретаря?» Моим первым секретарем был в ту пору юный и горделивый князь Горчаков, знавший многих les amis de quatorze – а кто их не знал, собственно говоря, они все были светскими людьми из хороших семейств? Я не стал ничего говорить этой сволочи, только взглянул на него своим коронным взглядом, которого обычно побаиваются. «Впрочем, слышал я об этой некрасивой истории…», – продолжал глава жандармов. – «Вот истинная неблагодарность!» «Мне понадобится около часа на ознакомление с документами, Леонтий Васильевич», – холодно прервал я его разглагольствования. Тот и без того вел себя непристойно фамильярной манере, которая, впрочем, весьма нравится его непосредственному начальнику. Дубельт понял, что со мной такое не пройдет и удалился с обиженной миной на лице.

Я прочел. Обе вещи. Да, Муравьев описал все то, о чем говорил Строганов. Вплоть до проекта освобождения крестьян. Мне даже показалось, что формулировки фраз один в один списаны с его определений. Вполне вероятно, что сей граф Никита, лишенный дворянского звания и сосланный на вечную каторгу в Забайкалье, каким-то образом получил доступ к строгановским черновикам и переписал все показавшиеся ему интересными мысли, придав им оконченную форму.

Второй проект выглядел куда детальнее. Назывался он «Русская Правда». Составители руководствовались совершенно иными принципами. Главного автора сего проекта, полковника Пестеля, повесили на кронверке Петропавловской крепости. И было, за что. Потому как, ежели бы все их затеи каким-то несчастной волею рока осуществились, то наступил бы террор, по сравнению с которым якобинские злодеяния показались бы детской затеей.

Но меня не особо заинтересовал этот кровожадный проект, предлагающий заменить власть монарха на тиранию «свободы». Я задумался о «Конституции» Муравьева. Откуда ему стало известно, что написал граф Попо 20 лет тому назад? Неужели Софья Владимировна отдала ему бумаги мужа? Не может быть. Поль сам мне говорил, что все уничтожил еще в Девятом году. Значит, что-то оставил все же? Но вряд ли бы он желал, чтобы его планами воспользовались потенциальные цареубийцы. Графиня Софья после гибели сына и смерти мужа закрылась в деревне, никого не принимала и ни с кем не общалась, кроме близкой родни. Вряд ли бы она согласилась показывать секретные бумаги супруга кому попало. Если только ее не принудили к сему обманом…

Все эти мысли пронеслись у меня в голове за какие-то мгновения. Было бы логичным поделиться сомнениями с Дубельтом, но этой дряни я бы не доверил ничего. Алексу тоже ничего не сообщил. Кто знает, на какие меры они пойдут, гоняясь за призраками крамолы? Менее всего мне бы хотелось, чтобы беспокоили графиню Софью. Она, впрочем, вполне может за себя постоять. Но когда в твои дела лезут непрошеные люди, вороша и оскверняя память о дорогом тебе человеке, тут никакая твердость духа не поможет. Кроме того, эти cochons всенепременно сообщат ей мое имя. А я и так перед ней весьма виноват, ибо (строки вымараны) … Столько лет я пытался восстановить в ее глазах свое доброе имя. Кажется, восстановил. А эти пришли бы и снова выставили бы ее в моих глазах подлецом последнего порядка… Тем более, есть там и дела имущественные. На их майорат многие смотрели, облизываясь. Какой будет повод конфисковать его в казну!
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 18 >>
На страницу:
9 из 18