Артём Кулаков
Царица мертвых
(из романа «Границы Разумного»)
Золото пробуют огнём,
женщину – золотом,
а мужчину – женщиной.
Луций Сенека
После смерти Дюши бессонница Разоева вышла на новый уровень. Он практически не выходил из своей комнатки в Люберцах. Деньги закончились еще в прошлый понедельник, а он так и не нашел работу. Еще на неделю должно было хватить тех денег, что он потратил на «поросятину», но Разоев не мог даже помыслить о том, чтобы заявиться с этим к родным Дюши. «Помните, заключение было – потерял управление от неисправного дифференциала? Так это я ему этот дифференциал и принес! И он мне еще денег за него должен, кстати, с вас 10 тысяч!» Она выносит деньги, все целуются, занавес.
Похороны пристрастили Разоева к алкоголю. Но манила его не водка с салом и черным хлебом, а заунывная, тянущая, густая атмосфера смерти, витавшая над толпами соболезнующих, столами и тихой землей. Он хотел снова и снова чувствовать этот эфир, вдыхать его полной грудью и проникаться освобождением от смертных дел, которое испытывало тело покойного. Но ведь одной атмосферой сыт не будешь.
Пара голодных дней ушла на то, чтобы завести знакомство с нужными людьми в Митинском крематории. Сложнее всего было выяснить, кто где работает – сотрудники разумно не распространялись о работе в социальных сетях. Наконец, брешь в круговой обороне удалось отыскать – слабым местом оказались геометки на фото в инстаграме.
Применив свой опыт риелтора и переговорщика, он познакомился с «шашлычником» Валерием Георгиевичем – машинистом ритуального оборудования. Тот спустя пару возлиятельных вечеров рассказал, что встречается с медсестрой, забирающей на скорой покойников из домов, а все втроем с водителем они сидели в милом телеграм-чате «Митинские ангелочки», где перетирали превратности профессии, шутили и заодно обсуждали причудливые колумбарии небедных и отмучившихся москвичей.
Несмотря на то, что с 1985 года в крематории много что изменилось, желание пораньше уйти домой осталось прежним. Оно же вытолкнуло на обочину громоздкие распоряжения по почте, да и тридцать кремаций в день – это вовсе не так уж много. С бумагами все было строго, но их оформляли задним числом, а основные распоряжения сотрудники пересылали друг другу в мессенджерах – так получалось быстрее и начальство это поддерживало. Валерий Георгиевич отправлял подходящие варианты Разоеву. Подходящие – это значит, что на таких похоронах последнего вряд ли бы кто-то приметил. В неделю получалось, что Разоева могли видеть на 6—8 поминках, а погребальный персонал думал, что он вроде мужика-плакальщика, и часто просили закурить. Флегматичное лицо Разоева как нельзя лучше отыгрывало такую роль, особенно когда родственники разбирали перед ним на столе спиртное и закуску.
Дневное расписание Разоева изменилось и стало напоминать сочинские дни. Утром он отправлялся в город, вместе с похоронными процессиями – часов в десять-двенадцать. Чтобы не возникало лишних подозрений, нужно было присутствовать и на самой процедуре кремации. Ритуальных залов было всего три – он побывал во всех. Каждый раз, оказываясь в толпе чужого горя, он застывал взглядом на идеально ровных линях печи, где исчезали уставшие, откоптившие свое люди. Отделенные двойным стеклом от таинства сожжения, Разоев и чужие страдальцы наблюдали с разными лицами. Дети не скрывали любопытства и вставали на цыпочки, чтобы только достать до зрелища очищающего пламени. Правда, самого пламени не было видно – лишь отражались плясавшие тени на стенках и блестящей крышке жерла печи. Мужчины подставляли для рыданий грудь и гладили жен по черным платкам, те же лишний раз не показывали красных глаз с потекшей тушью и попеременно шмыгали.
Валерий Георгиевич без устали и с каменным лицом повторял ежедневные движения, его мощное тело никак не указывало на полувековой возраст. Черная форма крематория в моменты напряжения выдавала деревянные бицепсы. Закаленный в боях с жаром печи нос часто отражал пляшущий огонь, а острые глаза и тонкие губы не двигались. Снова и снова он загонял вагонетку с гробом, каждый раз новым, на конвейер по производству праха, чтобы после, когда родственники уйдут, смести в симпатичную кучку расплавленные золотые коронки и протезы. Он показывал мне одну из таких – смешанная с серой костной мукой грязно-желтая горошина мало была похожа на золотую – как по виду, так и по ценности. Постоянные иски от фанатиков, мечтавших уличить крематорий в доходах от многоразовых гробов (Вы сжигаете тела голыми!) или от продажи вещей покойников (Я видела пиджак мужа в комиссионке через улицу!) заставляли Валерия Георгиевича носить эти горошины с собой. Каждый раз он в подтверждение слов директора появлялся из ниоткуда и легким движением подкидывал в раскрытые ладони одну горошину, возвращая обезумевшим спорщикам рассудок. Покойничьи горошины действовали, подобно магической пилюле, которую даже не приходилось пить – оказавшись в руках, они действовали незамедлительно. «Аскорбинка» – называл их Валерий Георгиевич.
В условиях постоянного пребывания Разоева в гостиной у смерти, черное пальто стало для него рабочей формой. Вещи и раньше часто кормили его. Кормил костюм деда Мороза – подрабатывать диджеем на корпоративе было легко, достаточно иметь флешку с музыкой, костюм и деньги на аренду оборудования. Кормил пиджак – втереться в доверие было всегда проще, поправляя выглаженный у себя на животе перламутровый язык, повязанный в виндзор. Но времена менялись. Накладные плечи и целлофановую бороду заменила собственная щетина и красный от водки взгляд, а матерчатый костюм – толстое драповое пальто в пол. В нем он легко смешивался и ехал на кладбища, иногда на такси, если родственникам не заказывали автобусов. Там он научился непроницаемо смотреть в землю, пока все были заняты судорожными рыданиями. Он скорбел вместе со всеми и ни у кого не возникало подозрений. Когда спрашивали, он называл себя другом погибшего по работе. Разоев не врал в одном: скорбь и правда была его – слишком личная, злая и глубокая. Та выходила наружу яростными толчками, окружающие принимали их за беззвучные рыдания и изредка похлопывали по плечу. Скорбь сжигала все калории, что удавалось нагнать водкой и блинами – домой он приходил снова голодным и без сил мгновенно отключался.
Однажды его-таки поймали на одном из таких кладбищенских «афтепати». Разоев пренебрег правилом «никогда не смотреть близким родственникам в глаза» и тут же поплатился.
– А вы как сюда попали, – спросил единственный мужик, который не содрогался от рыданий и вообще не выражал никаких эмоций – только его кавказские брови угрожающе нависали подобно водостокам.
– Я друг Павла Васильевича, по работе. – Разоев отвлекся от блинов, водка играла в крови и придавала уверенности словам.
– Лжете. Вы только что поздоровались с собутыльниками – это могильщикам от него досталось. Те стояли в стороне и уже чуяли, что их обсуждают.
– Мне что, уже нельзя дружить с могильщиками?
– Покойного зовут не Павел Васильевич. Убирайтесь и не позорьтесь. Пока я не вышвырнул вас при ваших же, мы не нуждаемся в плакальщиках за еду.
Разоев делано посмеялся, улыбнулся и глянул на могильщиков – те как раз наблюдали за происходившим. Почему-то действительно стало перед ними стыдно, и Разоев с едкой насмешкой на губах обернулся:
– Мои соболезнования. – Он протянул мятую визитку кулинарных мастер-классов с почерком Регины, – блины ваша готовить совсем не умеет.
Юлия Линде
Советский Союз, город N., 1942 год
(из романа «Улица Ручей»)
Нет, ну я, конечно, слышал, что Марецкая живет в коммуналке, но никогда у нее не был. Да никто из наших у нее не был никогда, кроме Шубы. Шуба наверняка заходила, подруга же. Пес собачий, почему к ней иду я? Кто мне поверит? Вот если бы кто-нибудь из взрослых, но мама опять дежурит и придет незнамо когда, матери Чибиса не до того, остальные наверняка не поверят. Я и сам не шибко верю, но Генка говорит, информация из самого надежного источника, ошибки быть не может. Очень интересно, какой у него такой источник и почему Огранин ничего нам не говорит. Мы, видимо, ему идиотами кажемся, которые не умеют хранить военные тайны. Столько лет нас знает, а теперь не верит. А если с ним что-нибудь случится? Будем заново искать этих партизан или кого он там нашел?
Ладно. Второй подъезд – это точно, Марецкая всегда оттуда выходит, с этажом разберемся. На первом две двери. У каждой список жильцов. Уховы – 1 зв., Фролова – 2 зв., Чагинцев – 3 зв., Кобель – 4 зв. (очень интересно: кобель!), Адабашьяны – 5 зв. Вот так сидишь ты дома, чуть звякнуло – и каждый раз считаешь, к тебе или нет. Хуже всего, конечно, Адабашьянам, им больше всех считать приходится. На противоположной двери тоже нет Марецких. И система посложнее: Цыплакова – 1 д. +1 к. (длинный и короткий), Петрович – 1 д. +2 к. и так далее. Второй этаж. На втором полная путаница идиотская. Никаких тебе табличек, вся стена в разных звонках, и ладно, если бы по порядку висели, но нет – куча мала, а над звонками бумажки приклеены. Я сбился, потом начал искать снова, наконец, нашел! Коричневый с пожелтевшей от времени кнопкой. Нажал – и ничего, конечно, не произошло. Потому что я осёл. Электричества давно не было, какой звонок! Тарабанить пришлось довольно долго. Наконец из-за двери спросили: «Кто?» Это был голос Миры. С одной стороны, хорошо, что она оказалась дома, с другой – мне сразу стало не по себе от того, что дома она может оказаться одна, и тогда беседовать придется наедине.
– Конь в пальто! – ответил я.
– Очень оригинальный ответ, Рыжиков, – ответила она.
– Открывай давай, дело важное есть.
– Прямо уж важное.
– Я тебе Лениным клянусь, важное!
– Ну смотри.
Марецкая загремела замками и засовами, я бы не удивился, узнав, что замок здесь тоже у каждого свой. Я попал в темный лабиринт.
– У тебя взрослые дома есть?
– Мама рано ушла на рынок, дома дедушка.
– Ясно. Веди к деду. Важная информация.
– Иди за мной, наша комната в самом конце.
– Сколько тут вообще комнат?
– Двенадцать.
Я присвистнул. В коридоре стояли какие-то люди, которых я поначалу не заметил в полутьме. Интересно, почему они не открыли, а ждали пока подойдет Мира? Один дед стоял с хомутом на шее, приглядевшись, я понял, что это стульчак. В темноте блеснули дедовы очки. Ага, очередь в сортир.
– Доброе утро, – сказал я.
– Доброе, куда уж добрее, – отозвался кто-то.
– Мирка, после гостя сама мой, калидор натопчет, – раздался другой голос.
И вдруг что-то звякнуло, утробно зарычало и с ревом унеслось в недра земли. Потом цокнул крючок, по-старушечьи скрипнула дверь и послышалось миролюбивое журчание воды.
– Что ж ты, Авдеич, намывался там долго-то как, общественность не уважаешь, – упрекал женский голос, только что говоривший про «калидор натопчет». – И накурил-то как, что у черта в пекле.
– Уж лучше махорка, чем дерьмо, – справедливо заметил дед со стульчаком.
– Газету жечь надо, если смердит, – поучал тот же женский голос.
Наконец Марецкая толкнула какую-то дверь. Мы оказались в большой комнате с двумя окнами. Возле одного из окон за столом сидел в черном фартуке дед Марецкой, при свете керосинки он строгал какую-то деревяшку. В полумраке я рассмотрел пианино, белую голландку, огромную тяжелую ширму в мелкий цветок, огромные узлы из простыней и две связки книг. Марецкие уже готовились к переезду.