– Щекотно, капитан! Проказник! – вскрикнул он.
Едва удержавшись, чтобы не затащить Чая-для-Двоих к себе, Айзек потянулся за бумагой. Он уже представлял крыло вирма в математическом выражении, в виде простых плоскостных составляющих.
– Чай-для-Двоих… знаешь что… Когда вернешься, я дам тебе еще шекель, если позволишь сделать несколько гелиоснимков и провести над тобой пару экспериментов. Это всего на полчасика. Ну как, согласен?
– Кр-р-расота, капитан!
Чай-для-Двоих вскочил на подоконник и шагнул в вечерние сумерки. Айзек прищурил глаза, изучая плавное движение крыльев, глядя, как эти сильные мускулы, присущие только пернатым существам, уносят в небо не меньше восьмидесяти фунтов извивающейся плоти и костей.
Когда Чай-для-Двоих скрылся из виду, Айзек сел и составил еще один список, на сей раз наскоро, от руки.
«Исследование» – написал он в заглавии страницы. Затем чуть ниже: «Физика; тяготение; силы/плоскости/ векторы; ЕТП». А еще чуть пониже вывел: «Полет: 1) естественный, 2) волшебный, 3) химико-физический, 4) комбинированный, 5) иной».
Наконец заглавными буквами с подчеркиванием он написал: «РАЗНОВИДНОСТИ ПОЛЕТА».
Айзек откинулся назад, но не для того, чтобы расслабиться, а для того, чтобы с размаху вскочить на ноги. Он рассеянно что-то напевал. Его охватило безрассудное возбуждение.
Он стал рыться в поисках огромного старинного тома, который и выудил вскоре из-под кровати. С тяжким стуком водрузил его на письменный стол. Обложка была украшена витиеватым тиснением фальшивого золота.
«Бестиарий потенциальной мудрости: разумные расы Бас-Лага».
Айзек погладил обложку классического труда Шакрестиалчита, переведенного водяным Лаббоком и адаптированного сто лет назад Бенкерби Карнадином, торговцем, путешественником и знатоком Нью-Кробюзона. Творение, постоянно переиздаваемое, породившее множество подражаний и до сих пор непревзойденное. Айзек заложил пальцем букву «Г» в буквенном указателе и, пролистнув страницы, отыскал восхитительный акварельный рисунок с изображением пернатого народа Цимека, который предварял статью о гарудах.
Поскольку в комнате стало уже совсем темно, Айзек зажег газовую лампу и сел за стол. Где-то на востоке в прохладном небе, тяжело махая крыльями, Чай-для-Двоих нес болтавшийся мешок с книгами. Он видел яркий отблеск газового рожка Айзека, а прямо возле окна, снаружи – разливающий бледный свет уличный фонарь. В его лучах, словно электроны, постоянным потоком крутился рой ночных насекомых, случайно попадавших иногда в щель разбитого стекла и сгоравших в его пламени. Обугленные останки усеивали дно стеклянного колпака.
В этом пугающем городе фонарь был маяком, сигнальным огнем, который вел вирма над рекой в хищной ночи.
В этом городе те, кто похож на меня, совсем не такие, как Я. Однажды я уже совершил ошибку (я был усталым, напуганным и не надеялся на помощь), усомнившись в этом.
Я искал убежище и ночлег, надеясь найти еду, тепло и временное отдохновение от пристальных взглядов, которые преследовали меня на каждом шагу, по какой бы улице я ни направился. Я увидел едва оперившегося птенца, который беззаботно носился по узким проулкам между бесцветными домами. У меня чуть сердце не выпрыгнуло из груди. Я окликнул его, моего юного сородича, на языке пустыни… Он уставился на меня, а затем распустил крылья, открыл клюв и расхохотался каким-то нестройным смехом.
Он обругал меня на своем каркающем зверином диалекте. Глотка его противилась звукам человеческой речи. Я окликнул его, но он, наверное, не понял. Обернувшись назад, он что-то прокричал, и изо всех городских щелей, словно зловредные для всего живого духи, к нему стали подтягиваться многочисленные беспризорные дети человеческой расы. Этот ясноглазый птенец показывал мне разные жесты и кричал вдогонку бранные слова, которые я из-за быстроты речи не смог разобрать. А потом его приятели, эти чумазые хулиганы, эти опасные, доведенные до звероподобного состояния, безнравственные маленькие твари со сплющенными лицами и драными штанами, заляпанными соплями, слизью и городской грязью, эти девчонки в грязных рубахах и мальчишки, одетые в пальто не по размеру, набрали с земли камней и забрасывали меня ими, пока я лежал в темноте, спрятавшись за прогнившей притолокой.
И птенец, которого я не могу назвать гарудой, оказавшийся всего лишь человечишкой с ободранными крылышками и перьями, мой маленький потерянный собрат, тоже бросал камни вместе со своими товарищами, смеялся, разбивая окна над моей головой и называя меня плохими словами.
И когда на мою подушку из облупившейся краски посыпался град камней, я понял, что такое одиночество.
С тех пор я знаю, что мне придется жить в полной изоляции, без всякой отдушины. Что я не смогу поговорить на родном языке ни с одной живой душой.
Я приобрел привычку бродить одиноко после наступления ночи, когда город затихает и погружается в себя. Я хожу как незваный гость, в его солипсистском сне. Я вышел из тьмы и питаюсь тьмой. Ослепительная яркость дикой пустыни становится похожа на легенду, которую я слышал когда-то давно. Я становлюсь ночным существом. Мои представления о жизни меняются.
Я выхожу на улицы, которые извиваются, словно темные реки, текущие меж пещеристых кирпичных скал. Бледно мерцает луна в окружении своих маленьких сверкающих дочерей. Холодные ветры черной патокой сползают со склонов холмов и гор, опутывая ночной город мусорными вихрями. Я хожу по улицам вместе с бесцельно порхающими обрывками бумаги и пыльными метелями; пылинки, словно заблудшие воры, проникают под карнизы и в дверные щели.
Мне вспоминаются пустынные ветры: хамсин, который, подобно бездымному огню, опустошает земли; фен, который, словно из засады, выскакивает из-за раскаленных горных склонов; коварный самум, обманом проникающий сквозь противопесчаные кожаные ширмы и двери библиотек.
В этом городе ветры более унылой породы. Они рыщут, как неприкаянные души, заглядывая в пыльные окна, освещенные газовыми лампами. Мы с ними собратья – городские ветры и я. Мы вместе бродим по улицам.
Мы находили спящих бродяг, прижавшихся друг к другу и застывших, стараясь согреться, словно низшие существа, которых бедность сбросила с эволюционной лестницы вниз.
Мы видели городских ночных мортусов, вылавливающих мертвецов из рек. Привыкшие к темноте милиционеры вытягивали кошками и баграми раздувшиеся тела с глазами, вывалившимися из орбит, в которых застоялась запекшаяся кровь.
Мы наблюдали, как существа-мутанты выползают из канализационных стоков навстречу холодному и тусклому свету звезд, робко перешептываясь меж собой, рисуя планы и оставляя записи на фекальной грязи.
Я садился рядом с ветром и видел перед собой жестокость и зло.
Мои раны и обломки костей болят. Я уже начинаю забывать тяжесть и движение крыльев. Если бы я не был гарудой, я бы помолился. Но я не стану преклоняться пред надменными духами.
Иногда я прихожу к тому складу, где Гримнебулин что-то читает, пишет и чертит; я неслышно забираюсь на крышу и ложусь спиной на шифер. Когда я думаю обо всей энергии его мысли, направленной на достижение полета, моего полета, моего освобождения, боль в истерзанной спине чуть утихает. Когда я лежу здесь, ветер треплет меня сильнее: он чувствует себя преданным. Он знает, что, если я снова обрету свою целостность, у него больше не будет ночного спутника, который бродил с ним по вязким кирпичным топям и мусорным свалкам Нью-Кробюзона. И поэтому, когда я лежу здесь, он наказывает меня, пытаясь внезапным порывом сбросить с лежанки в широкую, вонючую реку. Тугой вздорный ветер хватает меня за перья, предупреждая, чтобы я не покидал его; но я цепляюсь за крышу когтями и позволяю целительным вибрациям мысли Гримнебулина проникать сквозь крошащийся шифер в мое несчастное тело.
Я сплю под старыми сводами грохочущих железных дорог.
Я ем все живое, что попадается на пути, если только оно не сильнее меня.
Я прячусь, как паразит, в шкуре этого древнего города, храпящего, пукающего, урчащего, чешущегося и вздувающегося, который с возрастом становится бородавчатым и сварливым.
Иногда я забираюсь на верхушки огромных-преогромных башен, которые торчат, словно иглы дикобраза, из спины города. Там, в более тонких слоях воздуха, ветры теряют то печальное любопытство, которое присуще им на уровне улиц. Они утрачивают порывистость, с которой бьют по крышам. Возбуждаемые башнями, торчащими над сонмами городских огней – ярко-белых карбидных ламп, чадно-красных жировых светильников, безумно трещащих газовых фонарей и разновеликих дежурных ламп, – ветры ликуют и играют.
Я могу, вонзив когти в закраину крыши, раскинуть руки и почувствовать, как их треплет и омывает неистовый ветер, и я могу закрыть глаза и вспомнить на мгновение, что значит летать.
Часть вторая
Лики полета
Глава 6
Нью-Кробюзон был городом, в котором не всегда действовали законы тяготения.
Аэростаты переползали с одного облака на другое, словно слизни c кабачка на кабачок. Милицейские вагончики сновали через сердце города к его окраинам, и тросы, на которых они держались, звенели и вибрировали, как гитарные струны, натянутые на высоте нескольких сотен метров над землей. Вирмы лавировали над городом, оставляя позади себя след из фекалий и бранных слов. Голуби соседствовали в небе с галками, соколами, воробьями и сбежавшими от хозяев попугаями. Летучие муравьи и осы, пчелы и навозные мухи, бабочки и москиты вели воздушную войну против тысяч хищников – асписов и дхери, – бросавшихся на них на лету. Големы, которых пьяные студенты пачками отправляли в воздух, бестолково молотили неуклюжими крыльями, сделанными из кожи, бумаги или фруктовой кожуры, и разваливались прямо в полете. Даже поезда, перемещавшие бесчисленных женщин, мужчин и товары вокруг гигантской туши Нью-Кробюзона, отвоевывали себе место над домами, как будто чураясь гнилости ветхих зданий.
Город массивно устремлялся ввысь, словно вдохновляемый огромными горами, которые возвышались на западе. Линия горизонта была изрезана торчащими силуэтами квадратных жилых громад в десять, двадцать, тридцать этажей. Они протыкали небо, словно толстые пальцы, словно кулаки, словно обрубки конечностей, безумно раскачиваясь над горбами домов пониже. Тонны смолы и бетона, из которых был построен этот город, скрывали под собой прежний рельеф: все еще проглядывавшие бугры, холмы, балки и равнины. Трущобные постройки, как щебень, рассыпались по склонам холма Водуа, по Мушиной стороне, по Плитняковому холму и Чертову кургану.
Закопченные дочерна стены парламента возвышались над островом Страк, как акулий плавник или хвост морского ската, – словно некое чудовищное живое оружие прорвало собой небо. Все здание было опутано замысловатыми трубами с огромными заклепками. Оно содрогалось от гудения старинных котлов в его глубине. Отдельные неизвестно для чего предназначенные комнаты имели выступ над основным фасадом гигантского здания, совершенно не поддерживаемый какими-либо опорами или скрепами. Где-то внутри, в палате, недоступный с небес, трудился Рудгуттер и весь сонм его помощников-бюрократов. Парламент подобно утесу нависал над краем крутого обрыва, сложенного из домов.
Атмосфера, царившая над городом, была не безупречно чистой. Дымовые трубы протыкали тонкую прослойку между землей и небом, словно по злобе извергая в этот верхний мир тонны ядовитого смога. В еще более густом, вонючем тумане, нависшем над самыми крышами, клубились выбросы миллионов низких труб. Крематории обращали в летучий пепел тех, кого сожгли неумолимые палачи, и этот пепел смешивался с угольной пылью. Тысячи мрачных дымных призраков окутывали Нью-Кробюзон удушающим, как мучения совести, смрадом.
Облака вихрились в этом нездоровом микроклимате. Казалось, вся погода в Нью-Кробюзоне формировалась мощным ураганом, который медленно раскручивался вокруг сердцевины города, вокруг чудовищного небоскреба, обосновавшегося в самом центре торгового района, известного как Ворон, в узле тысяч железнодорожных путей, в вековых наслоениях архитектурных стилей и насилия: вокзал на Затерянной улице, индустриальный замок, ощерившийся разрозненными выступами парапетов.
Самой западной башней вокзала был милицейский Штырь, который возвышался над всеми остальными башенками, отчего те казались просто карликами; и от него в семи направлениях тянулись тугие провода воздушных рельсов. Но несмотря на свою громадность, Штырь был всего лишь придатком гигантского вокзала.
Через семь лет после окончания строительства вокзала на Затерянной улице архитектор был посажен в тюрьму и там сошел с ума. Поговаривали, что он еретик, стремившийся создать своего собственного бога.
Пять огромных разинутых кирпичных ртов заглатывали все городские железнодорожные линии. Рельсы гигантскими языками стелились по сводчатым перегонам. Магазины, пыточные камеры, мастерские, конторы и пустующие залы доверху заполняли толстое чрево здания, которое, если смотреть на него под определенным углом и при определенном освещении, казалось, собирается с духом, чтобы перенести всю свою тяжесть на Штырь и выпрыгнуть в распростертое небо, в которое оно столь небрежно вторглось.
Глаза Айзека не были затуманены романтикой. Куда бы он ни бросил взгляд (а глаза у него были опухшие: за ними напряженно гудел мозг, озабоченный новыми формулами и фактами, собранными ради того, чтобы вырваться из тисков земного притяжения), над городом всюду что-то летало, и он понимал, что иного выхода нет. Полет был делом извечным и заурядным: простое перемещение из одной части Нью-Кробюзона в другую.
Это его обрадовало. Он ведь ученый, а не мистик.
Айзек лежал на кровати и смотрел в окно. Одну за другой он провожал глазами летящие точки. Вокруг него на постели были разбросаны книги, статьи, машинописные страницы и длинные, исписанные его взволнованно-торопливым почерком листы, бумажными волнами ниспадавшие на пол. Классические монографии покоились в ворохе полубредовых идей. Биология и философия соперничали за место на его письменном столе.