– Если всё так, как вы говорите и в чём я сомневаться не имею права, то вам сейчас, выходит… – глаза Берестова принялись блуждать по романтической обстановке залы, стараясь выхватить что-то осязаемое, какой-нибудь доступный его пониманию предмет, чтобы использовать его в качестве опорной точки для того, чтобы привести в порядок своё окончательно раздёрганное восприятие окружающей действительности. Ему вдруг стало нехорошо, ощущение тошноты набегающими волнами стало подкатывать к самому нёбу.
– Именно так. Две тысячи лет, – ответил Пилат, ломая в язвительной усмешке свои тонкие губы, и, шаркнув ногой, изобразил церемониальный поклон. – А что? Неплохо сохранился. Впрочем, я заговорился. Хозяину надлежит ухаживать за своим гостем. Для начала хочу предложить бодрящий эфиопский кофе и кисть винограда из земель Таврикии.
Пилат подошёл к столику, который стоял рядом с Максимом, и, сняв с белого кварцевого песка бронзовую турку, стал наливать из неё кофе. Ароматная тёмно-коричневая струя побежала по тонким стенкам изящной керамической чашечки, на дне закручиваясь в спираль и поднимаясь кверху в виде кружевной карамельной пенки.
– Прошу вас не стесняться и ни в чём себе не отказывать. Ночь впереди долгая, и я рассчитываю, что вы отведаете вся яства, выставленные на этих столах. Отказов я не принимаю, и без хорошего ужина, равно как и без раннего завтрака, я вас не отпущу, – продолжал говорить самозваный прокуратор, бросая быстрые взгляды на сидящего перед ним ночного гостя. – И кроме того – что лично для меня весьма важно, – мы оба с вами, господин Максим Берестов, коллеги по эпистолярному жанру. Я ведь тоже книгу пишу.
– Очевидно, за столько лет вы написали немало книг, уважаемый хозяин? – Максим решил подыграть этому забавному человеку, предпочитавшему, чтобы его называли Понтием Пилатом.
– Всего одну, и ту докончить никак не могу. – Пилат от огорчения прикрыл глаза ладонью – весьма эффектная поза для театральных актёров и начинающих авторов. – А ведь моих воспоминаний хватило бы на тысячу томов мемуарной литературы. Сколько событий, сколько воспоминаний! Особенно дорожу впечатлениями, которые получил в годы беззаботной юности. Тогда я возглавлял отряд всадников, состоявший из трёх турм. Под моим началом находились сто отборных бойцов. Это были отличные воины, набранные на добровольной основе из числа скифов-сарматов. Я не знаю ни одного врага, которого они не могли бы сокрушить.
Мы тогда только осваивали Трансальпийскую Галлию, и схватки с племенами аллаборгов, аквитанов, гельветов были постоянными. Дрались они отчаянно. Их бесстрашие не знало предела. Особенно мне запомнилась битва с объединённым войском секванов и ремов. Бой шёл до позднего вечера, пока мы их не сломили окончательно и оставшихся в живых загнали в глубокий овраг. Никто не дождался от нас пощады. После кровавой расправы опять тронулись в путь. Местность была лесистая и очень холмистая. Поэтому мы ожидали засаду за каждой возвышенностью, которую нам могли устроить жители любой деревушки. Наконец мы вышли в излучину реки Аксоны, где перед нашими глазами открылось довольно большое поселение ремов. Мужчин в нём не было. Они или погибли в сражении с нами, или разбежались и спрятались по лесам. Была зима, нормальных дорог было мало, да и те к утру заметало снегом. Поэтому нам нужны были жилища этих галлов для обогрева, их припасы и повозки для продолжения похода.
Одним словом, всех женщин и детей нам пришлось перебить – всё равно они без еды и одежды, которые мы у них забрали, эту зиму пережить не смогли бы. Такова неумолимая логика любой войны. Экзекуцией командовал мой заместитель Марк Гелла, которого вы почему-то называете Крысобоем. Тогда он был ещё эквитом и моим помощником по турме. Сильный и отважный боец, только чрезмерно жестокий.
Я любил войну. Она наполняла жизнь смыслом, и более высокого проявления дружбы и приязни, чем у своих легионеров, среди людей я не встречал. Может быть, кому-то не по душе грубые солдатские шутки и нравы, но только не мне. Я ценил их крепкое слово и стойкость в бою.
А что Марк? Марку я доверял свою жизнь, и он всегда прикрывал мою спину. Видя, как он яростно обрушивается на неуступчивых германцев, я знал, что победа будет на нашей стороне. Как славно сверкал гладиус, которым он разил облепивших его врагов, каким грозным был его воинственный клич, который приводил их в трепет. И, вглядываясь в его изрубленное, в шрамах лицо, я знал, что оно ближе и дороже мне, чем умащённые благовониями и коринфскими мазями лица римских сенаторов.
Я любил своих солдат, и они отвечали мне взаимностью. Данное мне за военные подвиги прозвище – «Золотое копьё» – было заслуженным, и я носил его по праву, не вызывая сомнений ни у кого, даже у самых злостных завистников.
Я до сих пор считаю, что в войне есть оздоравливающий компонент. Только испытав безмерные несчастья, люди начинают понимать и слышать друг друга, и к ним возвращается доброта.
Но вот в чём дело. Я не могу забыть крики умирающих галльских женщин. Они не хотели умирать и хватались ладонями за наши мечи, стараясь их удержать, когда мы заносили разящие клинки над головами их детей. Легионеры смеялись и хвастались рассечёнными телами, а Крысобой уверял всех, что он за раз насадил троих местных жителей на одно копьё.
Тогда впервые я задумался о живущем в каждом из нас зверином начале. Жизнь солдата проста и незатейлива. Он знает цену кубку доброго флоренского вина и чёрствой пшеничной лепёшке. Если убивает, грабит, насилует, то делает это либо по приказу, либо с дозволения высшего начальства, а потом вновь веселится и бражничает в кругу друзей и рыжеволосых путан. Жизнь легионера коротка, и потому ему некогда печалиться. Но меня ждала иная судьба. К доблести на полях сражений я присовокупил удачную женитьбу на незабвенной Валерии Прокула из знаменитого патрицианского рода Тибериев. Блестящая карьера была мне обеспечена. Тогда я окончательно убедился в том, что нити судьбы находятся в руках богов. Не верить в их могущество по меньшей мере неразумно. Когда идёшь в бой, когда мучаешься от глубокой раны, которую нанёс тебе ловкий враг, остаётся только одно – взывать к могуществу высших сил. Именно поэтому перед началом сражения авгуры всегда выносили жертвенник перед легионами и гадали на внутренностях, вымаливая победу. Римские боги жестокие, и милосердие им неведомо. О том, что оно существует, я узнал много позже. Я солдат и более привык к рукоятке меча, чем к креслу прокуратора. Как солдат, я давно свыкся с мыслью о смерти; став прокуратором, я захотел жить вечно.
– Я вспомнил, наконец, как я вас должен называть в соответствии с занимаемой вами должностью – игемон, властитель, – не к месту воскликнул Максим Берестов, которому был интересен рассказ Понтия Пилата о своём боевом прошлом, но он ждал большего. Он ждал откровений о самом сложном решении, который вынужден был принять этот противоречивый, сотканный из оттенков добра и зла человек.
Он хотел услышать о беседе с Тем, кто пришёл спасти этот заблудший мир. Разве этот вежливый и смущающийся человек мог быть тем жестокосердным правителем, который в своё время ежедневно утверждал смертные приговоры? Но вместо основного вопроса начинающий писатель спросил совсем о другом. На большее он не осмелился. Его взяла оторопь от того, что он, обычный журналист из провинциальной глубинки, получил возможность говорить с тем, кто стоял у истока события, сформировавшего современную цивилизацию. Он не решался признаться самому себе даже в том, что испуган, как может быть испуганным любой человек, стоящий перед тысячелетней загадкой в надежде её раскрыть. Узнать то, ради чего пролиты реки крови и принесены в жертву миллиарды жизней. Поэтому Берестов смог лишь невнятно проговорить совершенно никчёмную, отвлечённую фразу:
– Знал, читал, как вам непросто приходилось собирать подати, строить дороги и акведуки. Усмирять недовольных и бунтующих – тоже дело нелёгкое. Не подумайте, я никак не порицаю вас. Наоборот, понимаю – должность обязывает.
– Вот именно, должность, – оживился Пилат. Его асимметричное лицо расцвело странной улыбкой. – Разве я, если бы знал, к чему меня всё это приведёт, взялся бы за такие дела? Дня не прошло за эти тысячелетия, чтобы я не пожалел о содеянном. Но тогда, когда благословенной памяти император Тиберий решил, что я должен стать прокуратором этих земель, я был рад и горд, получая от него именной указ. Мой новый статус возносил меня над другими людьми. Вы знаете, молодой человек, что такое власть? Она дурманит голову, ласкает вас нежнее рук любовницы. Вы упиваетесь возможностью вершить судьбы тысяч: отнимать у них имущество, посылать строить дороги, заключать в тюрьмы и разрушать их семьи. Казнить и миловать.
Вы – «бог», слову которого внимают согласные со всем «рабы». Вас славят и превозносят, на пирах льётся вино и звучат льстивые здравицы в вашу честь, поются песни и слагаются стихи. Лучшие скульпторы и художники создают и расставляют по всем городам и весям ваши статуи и наносят на стены прекрасные фрески о ваших подвигах, которых, может быть, и не было, но они обязательно останутся таковыми в памяти потомков. Потому что о них напишут летописцы и они станут частью истории. У покорённых народов отбирается всё, чем они гордились прежде: их мужество и будущее, а главное, их вера. Невозможное становится возможным.
Перед вашим венценосным и державным могуществом склонятся все: покорные станут рабами, смутьяны пойдут на галеры, и их имена растворятся в песках времени. Их, но не ваше.
– Вы ещё не знаете, что такое должность. Она благоухает, как мелия, будоражит и волнует, как женщина! – Пилат неистово, с вожделением втянул в себя через ноздри воздух. – Именно так. Обычного, незаметного человека она превращает в провидца. Глупого – в мудреца. Низкого развратника и пьяницу – в создателя новой морали. Приходит человек, весь собранный из добродетельных начал, открывает дверь кабинета, где ему назначено работать, и первое, что он там встречает, – это «её величество Должность», несокрушимую и уверенную в святости правил и норм, ею же и установленных. И человек сникает. Теперь и он не он. Должность улыбается ему и всасывает его, поглощает целиком со всеми его прежними принципами, и вот теперь он и есть сама эта Должность. О власть! – Пилат встал и в восторге закружился по залу. – Ты магия.
Лицо его раскраснелось. Щёки собрались комочками. Очки слетели с переносицы и упрятаны в карман. Глаза заблестели странным блеском. Руки распахнулись в разные стороны так широко, будто он вознамерился обхватить ими весь земной шар.
– Что же мы не пьём? – вдруг воскликнул прокуратор и, прервав своё кружение, моментально оказался перед диваном, на котором размяк несостоявшийся писатель из двадцать первого века. – За это надо выпить. Срочно подать нам высокие кубки и кувшины с токайским с дунайских равнин и рейнским с берегов быстроструйной реки, где обитают лохматые херуски. Я был там, я покорял эти пространства.
Куполообразный потолок комнаты озарился зеленоватым всполохом, ярким и размашистым, как полярное сияние, которое выплели из своих волос златокудрые девы-валькирии. Изображения оленей на настенных гобеленах ожили и понеслись вскачь, а вслед им полетели стрелы, выпущенные из луков удачливыми охотниками на конях, пустившихся в бешеный аллюр. Расставленные по углам высокие напольные светильники разом вспыхнули языками алого пламени, и по их витым колоннам побежали бронзовые ящерицы. Тяжёлые оконные портьеры вспучились буграми так, как будто кто-то стремился раздвинуть их снаружи и ворваться внутрь помещения. Прозвучали звуки, как от падающей мебели, и раздался чей-то гомерический хохот, вскоре перешедший в протяжное и заунывное мяуканье, – должно быть где-то за диваном проснулся и недовольно завозился разбуженный происходящим любимец Пилата – Банга, а может быть, сам Тузбубен. Стены зала пришли в движение, формируя овальный, похожий на подземный туннель, коридор, уходящий в бесконечность.
Неведомым образом в руке Максима оказался металлический кубок с тёмным бархатистым вином, и безликий голос начал настойчиво наговаривать ему в ухо:
– Пей, пей, пей до дна. Ты должен испить эту чашу.
Берестов, не отрываясь, осушил свой кубок, отбросил его в сторону и безвольно повалился на диван. Сознание раскачивалось, как потревоженная вода в стакане. Возникали и исчезали незнакомые образы: чьи-то круторогие козлиные морды, выпячивающие оскаленные зубы; разверзнутые в последнем крике рты мучеников инквизиции на горящих кострах и непрерывная череда полупрозрачных тел с покрытыми чёрной вуалью головами, уходившая вдаль.
– Где это я? Что со мной происходит? – Чтобы прийти в себя, писатель обхватил голову руками, стараясь вытряхнуть из неё туман наваждения, и прикрыл ладонями всё лицо. Время остановилось; постепенно, удаляясь, затих набатный звон. Наступившая тишина скрадывала тошнотворные ощущения. Сердце замедлило до того неукротимый ритм.
Почувствовав, что он вновь обретает себя, Максим осторожно раздвинул пальцы перед глазами, всё ещё опасаясь увидеть творившуюся вокруг него фантасмагорию. Однако то, что он рассмотрел, никак не поразило его, а скорее явилось для него своеобразным облегчением. Если бы это был Пилат, ещё недавно гордый своим величием человек, победоносный воитель, завёрнутый в праздничную белоснежную тогу с бордово-красной оторочкой патриция, произносивший речи во славу богоподобного императора Трояна и себя самого, Берестов не удивился бы.
Перед ним на полу коленопреклонённым стоял согбенный, сжавшийся в комок человек в мятом сером костюме современного покроя, который, сгибаясь и разгибаясь, выкладывал земные поклоны. Губы его беспрестанно шевелились и что-то нашёптывали. Максиму показалось, что он даже сумел различить слова:
– Отче прости меня, прости меня, ибо грехи мои безмерны. Тяжко и тяжело мне и здесь, и там. Возьми меня к себе в царствие Твоё. Прости меня, Отче.
При виде чужой безысходности Берестов почувствовал себя бодрее. Страх исчез, и он наконец осмелился снять ладони со своего лица, которыми пытался закрыться от жутких видений, до того целиком поглотивших его.
– Игемон, кому вы молитесь, к кому вы взываете? Отчего вы в таком отчаянии? – наконец произнёс он.
Всё успокоилось в зале. Стулья, комоды и диваны прекратили вращаться по своим орбитам и расставились по своим местам; погасли и исчезли светильники; словно дым из кальяна, растворились в воздухе предметы воинского снаряжения. За портьерами никто не шевелился и не издавал пугающие звуки. Теперь это была уже не утопающая в неземной роскоши опочивальня восточного владыки, а обыкновенная комната со старыми обоями, кое-где оборванными и свисающими по стенам безобразными лоскутами, скрипучими деревянными стульями и протёртыми и проваленными креслами. От прежней обстановки сохранился, правда, десертный столик из тёмно-красного дерева с резной крышкой, в которую были искусно вмонтированы сверкающие блёстками зразы из серебра и золота. На столе стояли чашки с полупрозрачными фарфоровыми блюдцами, блюдо с фруктами, простой стеклянный кувшин, возможно с вином или с фруктовым соком, да пузатый керамический чайник, который медленно подогревался на спиртовой горелке.
Маленький человек в сером костюме поднялся с пола, выпрямился и вновь водрузил на свой хрящеватый нос роговую оправу очков. Садиться в кресло или на стул он явно не спешил, а принялся мелкими шажками мерить сжавшуюся до прежних размеров комнату из конца в конец и лишь иногда искоса посматривал на Максима.
Чтобы преодолеть возникшую неловкость, Берестов повторил свой вопрос:
– Извините мою настойчивость, игемон. Я понимаю, что выгляжу более чем странно со своим неуместным любопытством, но я ведь только хотел…
– Оставьте свои объяснения, господин Берестов, – прервал его спутанную речь римский прокуратор. – Как раз всё уместно. Более того, я ждал этого разговора. Думаете, у меня много выпадало возможностей, чтобы вот так, по-простому, душевно поговорить с другим человеком за эти проклятые две тысячи лет? И вот что, пожалуйста, не зовите меня более игемоном. Это всё в прошлом. Лучше Пилат или Понтий. Для меня это имя привычней. Так вот, я обращался к Нему, к Тому, которого однажды, подчиняясь очарованию власти, обрёк на мучительную смерть. Может быть, против своей воли, но ведь сделал это. В угоду обстоятельствам. Я говорю о Нём, о нашем Спасителе.
Пилат предупреждающе поднял руку, чтобы предостеречь писателя от следующего вопроса. Теперь он прекратил своё хождение и стоял напротив Максима, метрах в двух от него, и смотрел сверху вниз.
– По своему чиновничьему недомыслию я уничтожил сокровищницу духа, раскрывшуюся перед нами, живущими на земле. – Пилат ладонью протёр вспотевший лоб. – Вы не знаете, что такое оказаться в чертогах римского бога Оркуса, владыки подземного мира, и, я надеюсь, никогда не узнаете. О, это удовольствие не для слабых. Не знать ни времени, ни надежды, пребывать без слова и мысли, не ведать собственного тела, не осязать и не чувствовать. Не видеть близких и даже прежних своих врагов. Никого. Всё стёрто перед вашим взором, которого тоже нет. И лишь питаться прахом самых скверных и проклятых Богом и людьми грешников, пересыпая его туда, где некогда было ваше горло, под непрекращающийся харкающий смех северного бога-пересмешника Махаха. В проклятое место попадают все: цари и воеводы, обладатели несметных сокровищ и бессребреники, добрые и злые. Потому как на всех лежит грех, если не по делам, то по словам и мыслям их. Все должны соприкоснуться с тем, чему и названия нет. Бездна притягивает, сложно удержаться на её краю… А потом, много позже чем потом, возник свет, и я пошёл за Ним, и вышел из обители ужаса и забвения. И это был Он, тот, которого я судил на ступенях своего дворца. О, Он предстал передо мной как луговая роса, увлажнившая потрескавшиеся губы пустынника, как крепкая рука поводыря, ведущая за собой ослепших и беспомощных.
Рука Пилата поднялась, сомкнутые пальцы коснулись лба, а потом безвольно опустились. Он так и не решился завершить крестное знамение.
– Так это был Он – Иисус по прозванию Христос? – в волнении воскликнул Берестов и тоже поднялся на ноги из своего кресла, на которое давно переместился с необъятного дивана.
– Да, это был Спаситель, Тот, ради которого я готов был бы перевернуть куб галактики, если б смог, или заставил бы всевышнего змея Эля поменять местами планеты, развешанные на его кольцах, если бы тоже смог. Но нет. Не дано мне это, да и не принял бы Он такие поступки.
Постойте. Я вижу, мой дорогой гость, что вы хотите, чтобы я вслед за несчастным Тересием открыл смертному правду о мире богов и поплатился бы за это лишением способности понимать язык птиц и животных и видеть будущее. Хорошо, пусть будет так. Я пойду на этот риск. Я не могу отказать человеку, за которого меня попросил сам Мастер, давший мне возможность существовать и переживать прежние страсти на страницах своей книги.
Когда я вырвался к свету, я стал искать повсюду ответ или хотя бы подсказку, что я должен совершить, чтобы воссоединиться с Ним и пребывать в царствии Его. Я молился между лапами вечного Сфинкса во все дни солнечного равностояния; я таскал камни к подножию храма Кетцалькоатля в Мексике при его строительстве. Пересекал без воды пустыни, следуя за караванами бедуинов; скитался в одиночестве в утлом челне по бескрайнему солёному океану. Спрашивал небо и протягивал руки к звёздам. Никто и нигде мне не смог дать ответа.
Как желал бы я оказаться на месте хотя бы праведного зароастрийца, которого у врат рая встретила высокая прекрасная дева, и душа которого спросила её: «Кто ты, девушка, прекраснейшая из виденных мною женщин?» – «Муж благих мыслей, слов и дел, – ответила она, – я твоя благая вера, твоё собственное исповедание. Ты был всеми любим за твоё величие, доброту и красоту, за победную силу, ибо и ты меня любил за моё величие, мою благость и красоту». С этими словами вера повела душу в место обитания блаженных. Известно ведь, что «первый шаг приводит душу к добрым мыслям, второй – к добрым словам, третий – к добрым делам, и через эти три преддверия рая душа достигает рая и входит в вечный свет (Яшт, 22)».
– Но нет, не суждена мне была такая участь. – Бывший римский всадник, явно измученный своими откровениями, устало опустился на скрипнувший под его телом стул и положил поверх стола руки. – При жизни мне уготовано было карать и принуждать. Я грелся в лучах славы, а воля моя была скована нормами римских законов. Неотвратимость наказания и его суровость стали сутью моей деятельности. Приводили ко мне бедную вдову, укравшую хлебную лепёшку для своих голодных детей, – я приговаривал её к бичеванию на площади; базарному воришке палач-ланиус отрубал руку; дорожного грабителя-убийцу забивали бамбуковыми палками до полусмерти, а потом топорик ликтора отрубал ему голову; бунтовщика и смутьяна, подбивающего толпу на оскорбление величия императора и на погромы, приколачивали к кресту и обрекали на позорную смерть от жажды и истощения.
– Я вижу немой вопрос в ваших глазах, а может быть, даже упрёк, – неожиданно прервал свой монолог Пилат и криво усмехнулся. – Другого я не ожидал. – Прокуратор снял пиджак и ослабил узел туго завязанного галстука. Ему стало душно в жарко натопленной комнате, и сами воспоминания жгли его не меньше. Римский наместник наполнил бокал вином и залпом выпил его.
– Совсем нет. Не мне порицать вас. В наше время, в двадцать первом веке, как и прежде, в период варварства и Древнеримской империи, продолжают всё так же грабить, воровать, насиловать, и за эти дела сурово наказывают. Природа преступлений не изменилась, – поспешил успокоить своего хозяина Берестов и наполнил себе и Пилату кубки прохладной кекубой. Ему подумалось, что если он солидарно выступит благодарным виночерпием, то это сгладит возникшее в разговоре напряжение.
– Ну вот видите! – почти радостно воскликнул прокуратор. Глаза его засветились, и правой рукой он начал размашисто рубить воздух, будто надеялся таким образом вколотить в свою речь новые аргументы. – Человеческая порода не изменилась. Оставишь незапертым свой дом – его обворуют, выйдешь один на дорогу – ограбят, а то и жизни лишат. Протянешь человеку руку – он с неё покормится, а потом укусит. И главное, что есть во всех нас, – врождённое стремление к предательству. Человек предаёт всех и вся. Делает это намеренно, если не сказать со страстью. Предаёт своего императора и своих друзей. Предаёт отца и мать и своих детей. Предаёт свои мысли и цели, чувства и обещания. Предаёт самого себя. Разве это не поразительно?