Грам. То… пожалуй, что и хорошо покончить с такого рода делом… Вы ведь знаете, что и у меня тоже были свои периоды… Но… отчасти у меня, действительно, не хватало энергии, отчасти-же мне присуще это… отвращение к скандалу. – одним словом, я действительно располагаю умереть несомненно христианским способом и рад слышать, что, по всей вероятности, он в то-же время и самый легкий.
(Молчание. Доктор Кволе смотрит на часы).
Грам (торопливо). Но, как сказано, если бессонница моя станет через-чур уж невыносима… Вообще говоря, в сущности каждый интеллигентный человек должен-бы всегда иметь в своей аптечке стклянку морфия. Чувствуешь себя как-то увереннее и спокойнее, сознавая себя вооруженным против всяких случайностей… когда я, например, лежу здесь и мучаюсь всю ночь; нет-же возможности сейчас-же идти к доктору в ту самую минуту, но ведь бывают также боли, при которых невыносимо лежать и ждать утра… Может, например, просто-напросто разболеться зуб, и вот лежишь…
Докт. Кволе. Да. Я знаю это. Впрочем, люди далеко не так легко решаются убить себя, имея под рукою для этого средство; знаешь, что это всегда можешь сделать, так можно ведь и подождать еще немного, – ну, и ждешь. А тем временем припадок миновал.
Грам. Да… и так, может быть, я на этих днях зайду к вам?..
Докт. Кволе. Да. Ведь вы же интеллигентный человек; вы сами знаете, как надо обращаться со стклянкой морфия. (Подымается, как бы собираясь уходить; опять садится). Впрочем, вы можете получить это сейчас-же. (Достает карманную книжку и пишет рецепт).
Грам. Благодарю вас, доктор.
Докт. Кволе. Сделайте одолжение. (Встает; натягивает перчатки.
А если-бы когда-нибудь диавол соблазнял вас, попомните, что я сказал. Да… теперь пора мне к моему пентюху.
Грам (спрятал рецепт). А. этого… довольно?
Докт. Кволе (берет шляпу и палку). Даже для лошади… доброго вечера.
Грам (хватает его руку и молча пожимает ее).
* * *
И вот сижу я здесь с этою маленькою священною скляночкой в руке.
Теперь остается только выждать безумной минуты…
* * *
Воскресенье. Вечером.
Ужасная зима. Каждую минуту вновь подхватывает меня этот бурун, готовый увлечь и поглотить.
«Воля». Что такое воля человека? Пастор Лёхен сказал сегодня в своей проповеди, обращенной к студентам, что если она не имеет «живого» центра, то она расплывается во взаимно противоречащие стремления и желания, и человек носится по бурному морю жизни, как какой-нибудь корабль без кормила; это объяснение может быть наиболее верное.
Какая-нибудь идея тоже может быть волевым центром в душе, но не для всей воли, – утверждал он, а только для большей или меньшей части её. Потому-то подобный «идейный» человек может представляться великим и достойным удивления, если рассматривать его с одной лишь стороны, между тем как, взглянув на него с других сторон, вы увидели-бы в нем разбитый остов корабля, беззащитную жертву ветров и волн. Только нечто личное может быть в человеческой душе её «centrale Centrum».
Да, да – нечто личное: женщина или божество! Все отвлеченности – мертвы. Даже сама буддийская философия недостаточна для этого… когда разбита воля. безногий или расслабленный человек не уйдет далеко, сколько-бы ни разъясняли ему теории движения. Что ему нужно? – это существо, которое могло-бы сказать ему во всем могуществе своей власти: «возстань, возьми одр свой и ходи»!
Я же лежу здесь и ношусь по волнам подхватившего меня буруна, как жалкий молюск, лишенный центра.
* * *
Мое бодрствование – на половину сон; а мой сон – на половину судорога.
По утрам я просыпаюсь до такой степени расслабленным, больным, так разбит я духом и телом; мозг бессильно и вяло лежит в голове в какой-то болезненной истоме; я не в состоянии окончательно проснуться. Так должен чувствовать себя эпилептик после припадка, думаю я и дрожа плетусь к шкапчику…
На этих днях у меня будет нервный удар: я это знаю и потому не решаюсь больше выходить один; ведь это-же может случиться в любую минуту. Напуганный и оробелый, брожу я, воображая, что могу слышать какие-то голоса… время от времени предпринимаю прогулку в экипаже, но сейчас-же возвращаюсь назад: человек, появляющийся там на дороге, может быть, какой-нибудь убийца; а если дорога совершенно пустынна, то я начинаю бояться извозчика; он ведь мог-бы вдруг сойти с уца…
Уголок у Гранда – самое безопасное место.
* * *
– Вы через-чур много изучаете себя, говорит Кволе, – этого следует остерегаться. Человек становится самому себе через-чур интересен и в то-же время отвратителен; воля сокращается, а самолюбие раздувается, и в конце-концов он слишком легко становится добычей дома для сумасшедших. Попщите лучше чего-нибудь другого, что-бы заинтересовало вас, чего-нибудь вне вас самих; во всяком случае, на свете довольно вещей, способных хоть сердить человека!
– Да, но если в данную минуту нет ничего другого, что-бы интересовало меня, кроме этого единственного, несчастного, отвратительного моего собственного Я…
Он пожал плечами.
– Надо при первом удобном случае опять послать вас в горы.
– Поедем вместе, ответил я. – У вас такой вид, как будто и вам самим нужна поездка в горы.
Он тряхнул головой с вялой улыбкой. Потом вдруг стал серьезен и сказал: «Для меня необходима еще более дальняя поездка».
Он производит теперь впечатление такого надломленного, разбитого человека.
Может быть и он тоже пал?
* * *
Время от времени прокрадываюсь я в католическую церковь во время вечерней службы, когда там зажигаются огни, забиваюсь в какой-нибудь темный угол и сижу, утопая душой в звуках органа и хорового пения, пока не зальюсь слезами.
Празднование Рождества в рождественскую ночь было для меня минутой освобождения. Я снова превратился в младенца; я верил.
Да будет проклята критика, до мозга костей выевшая в нас способность верить, и наука, которая дерзновенным пальцем экспериментатора пачкает и грязнит все, что должно было-бы оставаться священно и неприкосновенно. Долгое время Мефистофель ничего не мог поделать с народом Божиим. Тогда принял он личину науки и получил доступ в самое святая-святых. И вот, вдруг погасла эта маленькая, мирная, священная искорка, запавшая к нам из Вифлеема.
* * *
Зачем это я так несчастно создан? Зачем это существует у меня эта пробоина в мозгу, эта щель в стене, откуда открывается открытое поле кругозора? Зачем не могу я «верить»?
Истина или не истина… я так смертельно равнодушен ко всему! В душе моей воздвигается какая-то стена, отдаляющая меня от мира; весь существующий в мире зимний холод заключен за этой стеной, и я вижу уже волков, подкрадывающихся в ночи с рычанием и воем и с пеной на оскаленных зубах. Я сижу и стучу зубами от холода и страха и молюсь всем богам и диаволам и этой вечной иневе, прося теплой руки, которую мог-бы я пожать, и горячего ока, в которое мог-бы я заглянуть, утонуть в нем, пока не минует весь этот ужас ночи.
* * *
Я редко встречаюсь теперь с Ионатаном. Это человек холодный, самонадеянный и поверхностный; глуби жизни ему не доступны.
Только лишь встретимся, – возникает спор. У него какое-то, присущее почти одним только полуобразованным людям, презрение к тому, чего он не постигает. И вопреки всей своей «гордости», он нисколько не считает ниже своего достоинства прибегать к помощи всяких уловок – хитрости, уверткам, пустому издевательству, скользким посылкам.
Спиритизм заслуживает не одной только насмешки, – говорил я; – он не вышел еще из младенчества и бредет ощупью, опутанный всякой ерундой; но он, во всяком случае, стремится поставить нас в соотношение с вечностью, а в конце концов ведь это-то одно только нам и нужно.
Он пожал плечами и взглянул на меня. – Нельзя-ли как-нибудь удовольствоваться и чем-нибудь меньшим? спросил он.
– Что хотите вы этим сказать?
– Я тоже за это последнее время собирался было облечься в личину fin-de-siеcle, проговорил он насмешливо, – «но я должен сознаться, что раз при этом требуется почтительность к говорящему по-английски Цицерону, то…»