И пораженный страхом, ледяным холодом обдавшим все мое тело и чуть не лишившим меня движения, я бросился искать спасения в бегстве…
* * *
Кто несчастлив? Тот, кому приходится хранить мрачную тайну.
Подобная тайна точно черт в мешке: так и рвется вон, так и рвется вон! Я ловлю себя на том, что, проходя по улице, вдруг говорю вслух самому себе: доктор Кволе принял яд; доктор Кволе принял яд… в испуге вздрагиваю и оглядываюсь по сторонам; кто-нибудь мог быть тут-же, по-близости, и слышать это.
Ни пива больше, ни абсенту. Подумать только, что я в какую-нибудь минуту беспамятства выболтал-бы вдруг эту истину, так и готовую сорваться у меня с языка…
* * *
Я устал. Страхи одолевают меня. Я не могу спать по ночам от страха, что он явится мне; лежу с зажженной лампой и читаю Библию.
Это прежнее безбожное существование, превращавшее мир в какое-то темное, полное привидений, исполненное плача, занесенное снегом ущелье… Пора, пора мне искать спасения. Наступают новые, более светлые времена. Над миром вновь разносится гул пасхальных колоколов; опять льется утренняя песнь…
Christ ist erstanden!
Freude dem sterblichen,
Den die verderblichen,
Schleichenden, erblichen
M?ngel umwanden…
* * *
Погладить собаку, вызвать сияющую улыбку на лицо ребенка, дать на минутку вздохнуть какой-нибудь женщине, подавши ей крону, помочь молодому человеку хоть на время пожить настоящею жизнью и воодушевить его на какое-нибудь дело, одним словом, более или менее содействовать обогащению нищенского фонда жизненных радостей… неужели в день судный не перевесит это двадцатитомного исследования о жизни? – говорил доктор Фистед.
Я начинаю прозревать свое призвание: мы еще встретимся – она и я, и при лучших условиях, чем мы когда-нибудь воображали.
* * *
Необыкновенно благотворно действует на меня доктор Фистед. На меня действует вовсе не то, что он говорит. И еще того меньше советы, которые дает он мне для укрепления моей нервной системы, – на меня действует он сам, собою, его собственная светлая, сильная личность.
В конце-концов существует только одна истинная врачебная наука и заключается она не в лечебных средствах, а в самом враче. Душа влияет на душу, а затем эта душа, в свою очередь, влияет на тело.
Он заставляет меня верить в себя. Этим он дает мне в руки посох, с помощью которого я, расслабленный человек, вдруг встаю и иду. Теперь понимаю я, что Иисус из Назарета мог совершать чудеса.
Каждый врач, неспособный совершать такие чудеса, есть не более, как шарлатан. Каждый врач, который не является в то-же время и целителем души, есть шарлатан.
Он, как ниву, возделывает мою душу, устраняет колебания и сомнения, ниспровергает препятствия, рассеивает дурное настроение, прогоняет страх; он хватается за все здоровые фибры моей души, ухаживает за ними, укрепляет их, восстановляет во мне доверие к самому себе, мою веру в свою волю, мою жизненную энергию, дает мне бодрость вооружиться бодростью, – Бог его ведает, каким образом.
Под его влиянием все вновь получает ценность в моих глазах; все, что казалось мне таким рассеянным, разбросанным, бессмысленным, получает связь, воодушевляется. Он восстановляет для меня жизнь, сообщая ей центр.
* * *
Я не могу верить так, как верит Лёхен или как верит она. Но при одном представлении «доброго пастыря», вся душа моя наполняется каким-то чудным миром и тишиной.
Добрый пастырь, полагающий свою жизнь за своих овец… это звучит такою добротою и любовью, такою неизменною надеждою.
Никогда прежде, во дни моих тревожных мечтаний, не приходило мне в голову все непритязательное величие облика Христа; нигде в мире, среди самого бьющего в глаза блеска, не видал я ничего, что хотя-бы сколько-нибудь приближалось по чистоте, возвышенности, благородству к тому, что скрывалось под Его смиренной бедностью.
Он обещал дать, мне покой и Он дает мне его. Отныне Он – мой герой. Мои старые сомнения и все такое – не более, как мудрость школьника из последнего класса гимназии; школьники, разумеется, слишком умны для того, чтобы признавать Бога. С этой минуты я действительно «гордый человек», который знать не хочет «мнения всего мира», иначе говоря, мнения «науки», и ищет душевного мира там, где его можно найти.
Лёхен прав. Мир представляет собой дисгармонию. Но и дисгармония имеет свою истину, – не в самой себе, но вне себя, в своем разрешении. Разрешение-же это зовется – вечность.
* * *
– Заметили-ли вы? – сказал сегодня Лёхен, – что почти все великие апостолы и вожаки свободомыслия – евреи?
И он принялся развивать свою мысль, почему так называемое свободомыслие, это холодное, огульное отрицание является не чем иным, как продолжением все того-же преступления, совершенного в день Великой Пятницы. «Это все тот-же Вечный Жид, бродящий до скончания дней и преследующий побеждающего галлилеянина своею неугасимой ненавистью. Он ничего не может дать, ему нечего обещать он может только ниспровергать, похищать, разрушать; у него ничего нет, кроме его ненависти, а ненависть так-же бесплодна, как плодотворна любовь».
И он сказал еще одно, и это правда: «Все истинно великия души религиозны».
* * *
Столько мучительной борьбы из-за «мира» и «света»… а потом оказывается, что свет находится среди нас-же. И нужно только немножко мужества для того, чтобы сказать самому себе: «Я вижу этот свет; и я признаю то, что я вижу».
Как сказал пастор Лёхен сегодня: я давно уже жил с верою во Христа. Не доставало только одного, – признать это перед самим собой. Отныне-же я принадлежу к новому веку, – веку фантазии, веры, веку сердца. Теперь я хожу в церковь и слушаю великую песнь минувших времен с совершенно иным настроением, чем прежде. Теперь я могу примкнуть к этому пению; это моя песнь столько-же. как и моих предков.
Но всего лучше чувствую я себя в католической церкви, где звучат настоящие старинные церковные песни и где горит вечный свет у подножия украшенного цветами алтаря Мадонны.
Ты, чистая, святая и в то же время способная все понять, Ты, благословенная среди женщин; Ты – Дева-Матерь, – Тебе хочу я поклоняться на ряду с Твоим Сыном! Только та религия и есть истинная религия, которая воздвигает алтарь также и перед женщиной – перед Святою Девою и Святою Матерью, – перед трижды Святою Девой-Матерью.
* * *
«Он» больше уж не преследует меня. Он исчез, как будто новый мой врач, загипнотизировав его, приказал ему скрыться.
Человека, что был «весь в черном», сегодня я опять видел… у пастора Лёхена. Это был самый осязаемый и очень интеллигентный человек; зовут его пастор Гольк, и я собираюсь хорошенько потолковать с ним. Он торопился на заседание с фрю Рюен и с некоторыми другими дамами, состоящими в «обществе пропитания бедных детей в народных школах»; я тут же просил его записать меня в члены этого общества.
* * *
Мне предстоит еще один тяжелый шаг. Тогда только почувствую я себя вполне сыном нового времени, когда я окончательно порву со всем старым.
Мне надо еще один раз сходить к Георгу Ионатану.
XLI
Не без некоторого волнения сел я сегодня на свое старое место в кабинете Георга Ионатана, на Университетской улице.
Он был все тот-же. И когда сидел я там, смотрел на него и слушал, мне стало почти непонятно, как это я так долго мог поддерживать эту дружбу.
Это надутое, самодовольное, самонадеянное существо… Великий Боже, чего только не вообразят о себе люди.
И потом это его удивительное дурачество, к которому сам он относится лишь на половину иронически… Он желает даже выдать себя за (незаконного) сына какого-то английского лорда… Вследствие этого все у него должно быть на английский манер. Длинные, рыжеватые бакенбарды, сильно напомаженные волосы с пробором напереди и на затылке; белые, полные, замечательно выхоленные руки; вечный серый костюм англичан и шапка спортсмена; негнущаяся спина и деланно-равнодушная, увенчанная моноклем физиономия… в сущности, все его существо, как внешней, так и внутренней своей стороной, мне совершенно антипатично.
Он посвятил доктору Кволе несколько дружеских, притворно-равнодушных слов; потом вошла хозяйка дома с кофе. Я обменялся с нею обычными фразами; затем он спросил: – «каково обстояли в настоящую минуту дела по части дополнений?» – Я поблагодарил: «я собственно говоря совершенно утратил вкус к подобного рода удовольствиям, но всегда готов выпить рюмку ликеру».
Не прошло и минуты, как он уже по уши сидел в «обществе будущаго». Я готов сказать почти с уверенностью, что он вероятно давно уже не имел случая «послушать речей Георга Ионатана».
– Вы не имеете, например, – говорил он, – никакого представления о том, какой вид примут будущие вечерния собрания. – И он стал рассказывать, как гости, по окончании царского ужина – по 50 ор с персоны, «считая тут-же сервиз и вина», – за кофе получат в руки «Программу вечерних удовольствий», которая, переведенная на современный язык, приблизительно будет состоять в следующем: