Старик с интересом посмотрел на меня, я взял его большую теплую ладонь обеими руками и прижал к своей груди:
– Наум Абрамович! Поверьте мне – я честный человек. Я не стукач, я не провокатор. Мне просто надоело ничего не знать. Человеку, чтобы жить, надо хоть кое-что знать. Нельзя всю жизнь провести в завязанном мешке. Нельзя бояться стен – мы сами превращаемся в камень…
Старый театральный человек Наум Абрамович Шик не мог не оценить широкой артистичности моего жеста. Он ответил на мое пожатие. И, отогнав рукой серый слоистый дым, он сказал мне с горечью, искренностью и болью:
– Мальчик мой! Те, кто знал правду об этой истории, давно превратились в прах и пепел! За несколько дней в театре посадили четверых самых любопытных, и остальные откусили языки. Все боялись друг друга, делали вид, будто ничего не случилось – никто не приезжал, не было премьеры, никого не убивали. Даже спектакль, представленный на Сталинскую премию, сразу же сняли с репертуара. Ничего не было…
– Но ведь в театре кто-то с кем-то дружил, кто-то что-то рассказывал…
– Ах, дорогой мой! Ви не пережили этого! Ви не в состоянии понять, что люди с тех времен навсегда перестали верить друг другу! Прошло, наверное, пятнадцать лет, уже Хрущев викинул Сталина из Мавзолея, и только тогда мой сосед, можно сказать приятель, Ванька Гуринович рассказал мне, что его высадили из-за руля…
– Из-за какого руля? – удивился я.
– Я же вам говорил, что Михоэлса и его товарища возили на директорской «эмке», – нетерпеливо махнул рукой Шик. – Такь шофером этой «эмки» был как раз Иван Гуринович, мы с ним жили в одной квартире. Он меня часто подкидывал в театр. Так в тот вечер он привез Михоэлса в театр, высадил у служебного входа, и сразу же к нему подошли милиционер и двое в штатском: «Почему ездите за рулем в нетрезвом виде!» А надо вам сказать, что у Ивана было вирезано две трети желудка и он в рот ничего не брал из выпивки. Он начал спорить, доказывать, но, как у нас говорят, – обращайтесь до лампочки! Висадили его из-за руля, милиционер повел его в участок на проверку. Он кричит – мне народного артиста надо везти, а ему спокойно объясняют – без вас, пьяниц, справятся, отвезут и привезут, куда надо…
– И что с Гуриновичем стало?
– Ничего. В два часа ночи отпустили. Михоэлс уже был мертв…
– А где сейчас Гуринович?
– Где Гуринович? Давно уже на том свете! Наверняка с Михоэлсом встретились. Я думаю, Иван сказал ему спасибо за двадцать лишних лет на этой земле…
– Почему? Какая связь?
– Потому что Михоэлс был великий актер и замечательный режиссер. Рассеянным он не был – нет! И не заметить, что за рулем сидит другой человек, – не мог. Может быть, это мои выдумки – но я думаю, что именно поэтому он решил лучше идти пешком. Все-таки улица, люди ходят, ведь било всего одиннадцать часов…
– И вы думаете, что Гуриновича… – медленно стал спрашивать я.
– Я ничего не думаю, – отрезал Шик. – Я фантазирую. Но положить Гуриновича в уже разбитую машину – ничего не стоило. И виглядело бы лучше. Но Михоэлс пошел пешком…
Старые события захватили его, он утратил незаметно защитную скорлупу своей застенчивой отъединенности, он был во власти сильных воспоминаний, поднимавших его над собой.
– …Мне говорили, что грузовик, который их раздавил, ехал очень медленно, – задумчиво, как четки, перебирал Шик потускневшие картиночки прошлого, черно-белые проекции, переводные отпечатки чьих-то рассказов. – Нет, грузовик не летел, знаете, как это бывает, сумасшедшим образом. Он медленно ехал и вдруг, ни с того ни с сего, завернул на тротуар и буквально впечатал их в стену дома…
– Это кто-нибудь видел? – нетерпеливо переспросил я.
– Конечно видели! Люди всегда видят. Но их научили верить своим ушам больше, чем своим глазам. Видели, как «студебеккер» дал потом задний ход, съехал на мостовую и вот тут уже помчался как пожарный…
– А номер? Номер никто не записал?
– Говорят, что записали, – мрачно усмехнулся Шик. – Кто-то видел, запомнил.
– А машину нашли?
– Нашли – не нашли. Иди проверь! Люди рассказывали, будто номер был накрашен фальшивый. Как это узнаешь? Люди шептали, в кулак бормотали… Один говорил, что их убили на улице Немига, другие – на углу Проточного переулка. Кто-то даже говорил, что Михоэлс и его товарищ видели этот грузовик, что они пытались убежать, спрятаться, укрыться, но он их догнал и вбил в стену…
М-да-те-с. История – первый сорт. Это тебе не любительские представления мафии. Госаппарат на подстраховке, тайная полиция на стреме.
– Наум Абрамович, а где эта улица – Немига?
– Да ведь это все здесь близко! Мы с вами на Ленинском проспекте, тогда он назывался проспект Сталина, идете в сторону вокзала – туда, где было еврейское гетто, и справа – Немига. А на нее выходит Проточный переулок. Но там почти ничего не осталось – все дома сносят под новые кварталы…
– А что там делал Соломон? К кому он мог идти ночью в гости?
Шик ответил не сразу, он пожевал губами, снова раскурил погасшую трубку, и пальцы его медленно прошли по мундштуку – они играли отступление, они звали память в обратный поход, они скорбели о давнем убиении безвинных, они оплакивали встарь разрушенный храм.
– Такь… Он шел в гости, – тяжело вздохнул и уточнил: – Вернее, на минен. Вы не знаете, конечно, что такое минен?
Я покачал головой.
– Так я вам лучше расскажу по порядку. Когда закончился в театре спектакль, дали занавес, Михоэлс прошел за сцену. Мы, оркестранты, тоже поднялись – вы же понимаете, не каждый день удается вблизи увидеть такую звезду… Хорошо. Он стоял, разговаривал с режиссером, шутил с актерами, смеялся, расспрашивал знакомых актеров о житье-бытье. Я, вы сами понимаете, человек маленький, кто я такой – флейтист, пхе! Так я стоял себе в стороне и просто смотрел на него во все глаза. Хорошо. Ну поговорили и стали расходиться…
Шик закашлялся, слезы выступили на его глазах. Он достал из кармана огромный носовой платок, утер глаза и неожиданно с отвращением бросил трубку на стол:
– Вы где-нибудь видели, чтобы человек таких лет, как я, курил будто паровоз? Если человек в своем уме… – И он снова закашлялся.
Я терпеливо ждал. Шик сделал руками несколько дыхательных движений, кашель утих, но он еще долго расхаживал по комнате, глубоко дыша и утирая глаза платком. Я воспользовался паузой и спросил:
– А тот его спутник, о котором вы говорили, тоже был с ним на сцене?
Шик закивал головой, откашлялся, заговорил наконец:
– Да, такь вот… Стали расходиться, и тут я вижу: к нему подходит наш актер Орлов, был у нас такой, приличный человек, и артист неплохой, хотя и на вторых ролях. Вместе с Орловым – его родственник, я его и раньше видел, несчастный парень, вместо обеих рук – культяпки, видно, на фронте потерял… Такь… И они отзывают Михоэлса немного в сторону и начинают с ним по-еврейски шушукаться. Я отошел – мало ли о чем людям надо поговорить? Но они проходили в это время как раз мимо меня, и я слышал, о чем они толковали. Только тут до меня дошло…
Шик подошел к столу, взял свою трубку, с сомнением посмотрел на нее. Я предложил:
– Не хотите сигарету, Наум Абрамович?
– Хочу, – кивнул Шик. – Но мало ли чего я хочу. Крепкий табак уже не по мне. Пусть будет это сено, по крайней мере, я к нему привык.
И он начал набивать трубку. Я терпеливо ждал.
– Дело в том, что за неделю до того у Орлова родился ребенок, – сказал Шик, не раскуривая трубку. – По нашему обычаю полагается делать брис, обрезание…
– Да-да, я слышал. Значит, родился мальчик?
Шик задумался.
– Знаете, это я вам точно не скажу… Что-то забыл… Но это не важно, если рождается девочка, делают брисице – тот же самый обряд, только без обрезания…
– Понятно.
– Такь вот, для этого обряда требуется минен.
– Кажется, что-то вроде кворума?
– Абсолютно правильно, молодой человек, это молитвенное собрание из десяти мужчин. Но соль не в этом. После бриса устраивается праздник – выпивка, закусь, песни. Представляете, что для людей в те времена значил такой праздник, когда хлеб в каждой семье держали в отдельных мешочках и каждую крошку на весах взвешивали? Но ребенок – это благословение Господне, и родители ничего не жалели, лишь бы праздник получился как у людей.