– Слонов не считай – иди помечтай! – мгновенно нашлась женщина.
Мужчина взбесился.
– Слономатка, слонить твою мать! – закричал он. И тут же стукнул кулаком по наличнику.
Удар получился сильным, как говорят – смачным. А ещё – отрезвляющим. Оба замолчали. Мужчина посмотрел в пол – то ли вмиг успокоившись, то ли испугавшись того, что чуть было не произошло. Опять двойка? Проштрафился? Стратил? Он развернулся и побрёл вниз. Медленные шаги – словно пытающиеся что-то сказать – извиниться, доказать, объяснить. Женщина закрыла дверь. Не хлопнула, что, наверное, больше подошло бы к ситуации, а прикрыла, мягко-мягко.
Горизонт немного выждал и спустился на второй этаж. Подошёл к двери, глубоко вдохнул, выдохнул и нажал на кнопку звонка.
– Недослон – слонозвон, – пробурчала хозяйка квартиры открывая дверь. Но, едва увидев Горизонта, стихла. Конечно же, она узнала его. Тут уж ни на какие котлеты не спишешь, тут уж не почудилось. Женщина перекрестилась и попятилась назад – беспомощная, напуганная. Она даже не думала, что делает, что нужно сделать – закричать, запереться в ванной, схватить что-нибудь – туфлю, лопатку – или бегом на кухню за ножом; в голове путались совсем другие мысли: как? почему? зачем? за что?
Сложив ладонь в кулак, Горизонт размахнулся и треснул по наличнику. Аккурат туда же, куда и приходивший от Владлены мужчина.
– Вот тема сочинения, – сказал учитель и ткнул указкой в плакат.
Я, ПОХОРОНИВШИЙ ОТЦА, Я, ТОЛЬКО ЧТО РЕБЁНКОМ ИГРАВШИЙ В СИММЕТРИЧНЫХ САДАХ ХАЙ ФЫНА, Я САМ ДОЛЖЕН СЕЙЧАС УМЕРЕТЬ?
Хорхе Луис Борхес, «Сад, где ветвятся дорожки».
Весь кабинет зарубежной литературы был увешан такими плакатами-цитатами. Чёрным по белому. Попав сюда в первый раз, ученики обычно осматривали всё, читали, что где написано, толкали друг друга: глянь! посмотри! зацени! А потом, уроке на втором-третьем, кабинет становился обычным кабинетом. Не такой сырой, как на гэ-о, – и на том спасибо. Спроси у кого, а была ли в кабинете цитата из Пруста – никто и не вспомнит.
– Не торопитесь, на всё про всё у нас два урока.
Из школьных сочинений:
…Всё дело в симметрии сада. «Я» повторяется трижды. Первое «Я», похоронившее отца, второе – увидевшее симметрию, – и третье – готовящееся к смерти. История, повторяющаяся вновь…
…Это часть чего-то – рассказа, романа, – и мне кажется, являясь частью чего-то, эти строчки не столь уж важны, как мы себе вообразили…
…Хай Фын может быть и городом, и человеком – это не имеет никакого значения…
…Это три человека. Один – зрелый, спрашивает: «Почему?»; другой – играющий ребёнок, видит уныние и удивляется: «Что произошло?»; третий – пожилой: «Я сам должен сейчас умереть?» Три взгляда в одну точку и три вопроса, звучащие как один.
…Если просуммировать порядковые номера букв Хай Фын, получится 101. Трёхзначное число. Три «Я». Две единицы и ноль. Единица, означающая нечто, и ноль как пустота… Три этапа жизни «Я». Симметрия сада и симметрия жизни. Единица как начало и конец – смерть отца и ожидание собственной, ноль – как пустота середины…
…Это вопрос богу. И слышим мы его, как слышит бог. Он смотрит сверху, и ему открыта симметрия сада…
Он сел в троллейбус на Октябрьской площади.
– Оплачиваем проезд, – сказала кондуктор Горизонту и ещё двоим, вошедшим здесь же. Ей было лет двадцать. Круглый значок «кондуктор-контролёр» на лацкане пиджака, собранные в хвост длинные рыжие волосы.
Глава 5
Сто городов назад, где сотни других имён.
«Tequilajazzz», «Америки»
Такие кафе Полудницин называл «американскими». Из-за интерьера. Клетчатый пол, бордовые кожаные диванчики, столики с закруглёнными углами. Вроде купе или кабинки – диван, стол, диван; и тут же снова – диван, стол, диван, и снова, снова. Казалось, сейчас кто-нибудь щёлкнет рубильником, и эта змейка придёт в движение, помчит по кругу, как карусель в парке. С потолка свисали светильники. На каждом столике стояли красные и жёлтые «брызгалки» (яркие, словно спортивные машины), солонки-перечницы, пепельницы (снова яркие, снова красные и жёлтые), жестяные коробочки с салфетками. На стенах висели чёрно-белые фотографии каких-то лесов и озёр. Барная стойка напоминала ленту выдачи багажа в зале прибытия – вперёд, полукругом и обратно. Возле стойки – высокие барные стулья с круглыми сиденьями. Над входом – большущие часы. Как в кино. Не хватало разве что музыкального автомата и флага.
Антон полистал меню – негнущиеся ламинированные странички на пружине – и выбрал яблочный штрудель. На картинке он выглядел весьма аппетитно. Извини, Куп, вишнёвый пирог в другой раз.
– Вот этот штрудель, – сказал Антон официантке. – И кофе.
– Кофе – эспрессо или американо? – уточнила она.
– Американо.
Девушка кивнула и забрала меню.
Проводив официантку взглядом, Антон достал из сумки дедовы воспоминания – стопку тетрадок, обычных ученических, тонких, в клетку. Их обложки были какими-то бледными, тусклыми, и Антон сперва даже подумал, что тетради – старые, откуда-то из дедового времени, откуда-то из «до меня» – шестидесятых, семидесятых, – ждавшие своего часа в кладовке, на антресоли, или где-нибудь ещё. Он взял верхнюю и перевернул. «18 листов. Цена договорная». Значит, новая – в те времена вроде не с кем было договариваться. По крайней мере, в киосках «Союзпечати». Антон посмотрел на следующую. Таблица умножения – столбики от 2 ? 1 до 9 ? 10 – а ниже: артикул, ёлка-эмблема и «Бумажная фабрика «Герой труда»». Точнее – «ОАО «Бумажная фабрика «Герой труда»”». ОАО, обновлённая актуализированная осовремененная… То же было и на остальных тетрадках: акционерные общества и договорные цены. Как советские фильмы на DVD, как карта времён войны на экране монитора – прошлое в настоящем.
Все тетради были подписаны. «г. Мелекесс. Школьные годы», «Отец уехал из Запорожья. Живу на частной квартире на Вознесеновке, потом на 6-м посёлке», «Воспоминания 1947—1948 г.» и самая первая, с нехитрой пометкой в углу: «Тетрадь I».
Её Антон и открыл. Записи начинались с даты: 22/VIII—99, – затем шло название, вроде как общее для всех тетрадей: «Вехи моей жизни. Которые помню», а потом…
Пишу, пока ещё могу писать, пока ещё помню. Пишу, пока ещё не разучился писать, т. к. писать приходится редко, разве что доверенность на получение пенсии или заявление на материальную помощь. Пишу о себе и о своей жизни. Надеюсь, это будет интересно сыну, внукам[1 - Мелким шрифтом здесь и далее – отрывки из воспоминаний деда автора, Алексея Фёдоровича Ерхова.].
На слове «внукам» Полудницин запнулся. Или споткнулся об него. Почерк деда и так был невнятным – на некоторых словах приходилось останавливаться, вчитываться в них, пытаться разобрать наползающие друг на друга буквы, но «внуки» победили всех. Не формой и написанием, а, так сказать, содержанием. Антон был единственным внуком, и множественное число казалось чужим, списанным, заимствованным. Чем-то шаблонным, чем-то, что пишут и говорят, не задумываясь: «Я хотел бы поблагодарить избирателей за поддержку».
Или, улыбнулся Антон, у деда были внебрачные дети? Хотя, нет – он написал «сыну». Значит, у отца? Или дед посчитал, что антоновы родители решатся в свои пятьдесят на ещё одного ребёнка? Да и заглавие – вехи – тяжёлое, неповоротливое.
Между Полуднициным и текстом возникло какое-то напряжение. Такое случалось и прежде, правда, не с написанным, а с людьми. Без видимой причины.
Например, на той же работе, в первые дни – дело было в пятницу, которая, как выяснилось, «рабочая» лишь до обеда: впрочем, никто не расходился, все оставались в офисе до положенных шести, но вот звонки-счета-договора откладывались на понедельник.
Как в анекдоте: «Что за перекуры во время работы?» – «А никто и не работает».
В начале второго к Антону подошёл Бомка и спросил: «Ты что пить будешь?» Полудницин вопрошающе глянул на коллегу. Бомка удивился в ответ. «Тебя что, – спросил он, – по объявлению наняли?» Антон ничего не ответил, бородач хлопнул в ладоши. «Ну как же! Конец недели – хватит вкалывать, – Бомка пожал плечами, мол, что тут непонятного. – Ячичная по пятницам всё равно не приходит…»
«В общем, – он будто бы подвёл черту, – я бегу в магазин. Девчонкам – мартини, нам с охраной – коньяк. Тебе что брать?» – «Пиво», – ответил Антон. «Трёх хватит?» Полудницин кивнул.
Бегал Бомка недолго – за смертью таких не посылают. Минут через пятнадцать он вернулся в офис, громыхая бутылками в пакете, и бодро сказал: «Прошу, к столу». В комнату, где сидел Полудницин – вроде как самую просторную, – прикатили кресла. А дальше – обычное отмечание чего-то на работе, разве что тосты были не за кого-то или за что-то, а в общем. И разговоры о производственном вперемешку с личным. Когда Антон открывал вторую бутылку, речь вдруг зашла о кино.
«Вчера кино такое классное смотрела, – сказала Хохликова. – Наше. По „Первому“. Там ещё актёр снимался, тот, что Космоса играл».
«Дюжев, – подсказал Бомка и пододвинулся к ней вплотную. – С ним, кстати, недавно другой фильм вышел, – Бомка как бы между прочим обнял Хохликову, но она тут же скинула его руку, – „Остров“. Дюжев весь фильм на себе вытянул. Если б не он…»
«А как же Мамонов?» – влез в разговор Антон.
Бомка посмотрел в сторону Полудницина и махнул рукой.
«Да, – чуть ли не зевая, сказал бородач, – Мамонов, – и тут же, повернувшись обратно к Хохликовой, сменил интонацию, заговорил как мультяшный злодей: – Дюжев там самый яркий герой. Ты б видела! С бородой такой. Батюшка. В рясе».
Вот вроде бы и всё, такие зёрна не прорастают, сколько их не поливай, но всё же что-то случилось – между Антоном и Бомкой появилось какое-то напряжение, даже не потому, что зарождался конфликт (с чего бы? не поделили Мамонова с Дюжевым?), а потому что такая возможность просто существовала – в теории, где-то.
Остаток дня – рассказывая анекдоты, наблюдая, как Бомка играет с Хохликовой в кошки-мышки, смеясь, выходя покурить – Антон ощущал это непонятное напряжение. Да и Бомка, похоже, чувствовал то же самое.
Ну и хрен с ними, с внуками, подумал вдруг Полудницин, может, просто описка. И вехи в названии – дед ведь подводил итог всей своей жизни, так почему бы и не вехи?