Алексу импонировала возможность быть таким откровенным в ответ на откровенность юной собеседницы.
Для него становилось ясным: Аня уже достаточно искушена в жизни, но, разумеется, не в том, в общепринятом широком и удручающем смысле, а в жизни своей, усадебной и уездной, о которой её знания превосходны.
Главное же – она ничего из этого не упрятывает. Стало быть, нет в ней и того ханжества, находиться в котором многие считают за лучшее, видя пороки и погрязая в них сами.
Ей, по крайней мере, не кажется странным то, что она, вполне вероятно, имеет не настоящего отца, не того, какой дан ей записью о рождении в лице барина Ильи Кондратьевича.
Вровень с нею в понимании сути таких вещей не сумели подняться ни Андрей, ни сводный брат, автор книги. У тех судьбы оказались испорченными от знания правды. Но – когда и в чём правда требует своего признавания и понимания в полноте?
В дороге, если даже отвратительна её проезжая часть, но иных отвлекающих помех для упряжки не возникает, хорошо раздуматься и не только о чём-то своём.
Размышления могли устремляться к общему, к постижению хотя будто и очевидного, но в неких других значениях.
Алексу всегда были желанны раздумья такого рода; поддаваясь им, ему удавалось касаться таких сторон чувственности и бытия, какие не замечались им раньше, а ещё больше того: и для всех, как он мог об этом судить, они оставались недоступными.
В его сознании они появлялись, образуя своеобразные высветы, когда вдруг приоткрывалось нечто очень важное, без чего все прежние знания о жизни и о себе следовало считать недостаточными.
Не в том ли состояла необходимость ему, поэту, идти на опережение своего века?
Не обращаясь в эти сферы, нельзя было надеяться на своё совершенствование, на успех.
Как много уже постигал он, извлекая полезное на таких вот дорогах! Но всё было мало ему: талант заставлял идти дальше…
Мысль поэта спешила за этим важным соображением. «Нам, – говорил он себе, – явно не хватает разума принимать жизнь не подкрашенную, не ту, которую мы себе воображаем, приняв массу условностей и голых, досужих принципов. Если на то пошло, вполне ли и я должен доверять своему дворянскому происхождению? Резонно предположить, что и для всех, кто живёт или жил, фамильное древо не может оставаться таким, как оно бывает представлено. Путаница тут неимоверная. Ведь никогда не обходилось, чтобы кто-то кому-то не изменял. А что уж говорить, если измены следуют сплошной чередою, уводя в некий содом, когда всё перемешивается! Должны соответственно изменяться и родословные. В коленах чистоту крови сохранить невозможно, кем бы и какие бы высокие слоги для этого ни подбирались и чем бы намерения выглядеть непричастными к неизбежным изменениям ни обосновывались и ни оправдывались…»
Постоянно задумываться теперь о столь непростых вещах его заставляли обстоятельства, связанные с бедовой участью Ани.
Алекс, однако, удивлялся тому, что мысли о ней устремлялись не только к совсем недавнему прошлому, тому, что входило в круг хотя и короткого, но тесного их общения, будто бы уже выпадавшего из времени, но – и к чему-то ещё, что могло предполагаться впереди. «Мимолётные встречи и любовные увлечения, конечно, никем не забываются; но совершенно не принято вспоминать о них, имея в виду, что они могут приводить к последствиям, указывающим на ответственность… Только изредка её берут на себя… Лемовского, как дворянина, усыновившего дитя крепостной кухарки, пожалуй, следовало бы назвать человеком отменной смелости или даже – порядочности. Это у него – поступок! Мог ли бы и я?..»
Нечто новое, но пока неотчётливое и смутное роилось у него в голове. Что тут Лемовский, когда Фил мог появиться на свет вовсе не от него? Должно ли было с его стороны ожидать, что кухарка попросту не провела его, зачав от кого-то другого?
Ах, что за мысли! Их всегда больше, чем действий и всего, во что им предстоит воплощаться! И однако же…
«Непременно ошибусь, назвав число соблазнённых мною, – пробовал урезонивать себя поэт. – Могли оказаться такие, которым по ряду причин скрыть моё участие не представилось возможным или даже – не хотелось и теперь – вынянчивают. Пусть и не сами, со слугами, с кормилицами. Так что же – наводить справки, предлагать переписывать рождённых на себя? Кто взялся бы убедить меня, что то детки – истинно мои? Потом – при моём ли незавидном положении сословного нищего и постоянного заёмщика входить ещё и в такие траты? Что получу, кроме позора?
В случае с Аней происходило бы иначе: в ней могу быть уверен – будто бы я честнейшим образом использовал право первой ночи. Желал бы сынишку. Только – дойдёт ли до этого? Знаю, что тешу себя некой мечтою, но знаю уже и то, что коли будет суждено ей сбыться, от намерения объявить себя отцом не откажусь ни под каким предлогом. Так решено. Будь я извещён о появлении малыша, тут же бы, на ближайшей почтовой станции, отписал ей о готовности. В усыновлении видится мне мой поступок, безупречный в отношении высшего нравственного мерила – чести, разумеется – не зауженной, не дворянской, начинённой фальшью. То же бы мог сказать и для случая с удочерением.
Здесь – колебаний нет и не будет…»
Алекс легко вздохнул, удовлетворённый принятым решением.
Оно ободрило его, словно бы это был чётко сформулированный важный итог данной его поездки, без которого вся она могла восприниматься им как бесполезная и бессмысленная.
Теперь можно было махнуть рукой на все те перипетии и передряги, какие как бы нарочно, для его встряски, сваливались на него за несколько суток пути.
«Вот каковы мы, люди, – уяснял он суть произошедшей в нём перемены. – Успокоение души приходит к нам порою из тех пределов, где, как правило, всем кажется, будто там ничего нет и быть не может.
Очевидное – не осмысливается.
Я, пожалуй, пока единственный, извлекающий пользу на том месте, на котором все топчутся или проходятся по нему, не придавая никакого значения ни ему, ни своей жалкой и тусклой роли только проходящих.
А всё-таки любопытно: неужели значительным для меня тут должно было стать то, что я поэт. Горько вспоминать, как я в порыве подавленности готов был отречься от принадлежности к стихотворцам и даже пробовал убить себя.
Нет, то было поспешностью. Во мне ещё не всё истрачено. Я смогу…»
Он всё больше убеждался, что укреплению себя в себе содействовала опять же Аня.
Постоянное обращение к мыслям о ней было, как ему могло казаться, какой-то необходимостью.
Какой?
Она, не иначе, в том, что он бы желал увидеть не только сынишку или дочурку, но и её, соблазнённую им.
Он не стал бы винить её в настойчивости по отношению к нему, какую позволено проявлять женщине, когда она влюблена.
По причине столь естественного её поведения он в особенном долгу перед нею. Хотя нельзя было говорить о каком-то продолжении их адюльтера. Во-первых, из-за того, что он женат и не может просто этак расстаться со своей семьёй. Второе, – Аня уже в монастыре и там останется.
Но в случае, с которым он связывает свою приверженность принципу чести, он, конечно, не преминет воспользоваться любой возможностью заехать в обитель, чтобы повидаться с насельницей.
Возвращение долга Лемовскому в назначенный срок – подходящий повод для его новой поездки в Лепки, а оттуда, он знает, до монастыря рукой подать.
Кстати, и добираться к усадьбе пришлось бы уже не этим вот затерянным просёлком, а – почтовой дорогой, более короткой и удобной. Несомненно, в Лепках он снова увидел бы и Ксюшу…
Алекс неожиданно поймал себя на том, что, вспомнив об Аниной сестре, краснеет и испытывает изрядный стыд, но одновременно чувствует себя приятно взволнованным и освежённым…
«Да вы, милорд, – обращался он к себе с укором и с некоторым весёлым смущением, – похоже, настоящий развратник… Впрочем, не исключаю, что, возможно, она была бы рада…»
Карета с ним выезжала на губернский тракт, забирая в направлении к белокаменной.
Конец
Эссеистика
Вспять от великих иллюзий и заблуждений!
В размещённом ниже тексте приводятся ещё не выдвигавшиеся никем, кроме меня, концептуальные положения о порочности современной демократии и о том, насколько её подлинная сущность пока не осмыслена. – Значительной частью эти положения представлены в моих книгах.
В языковой сфере нередко бывает так, что отдельные понятия, будучи умещены в словах, хотя и выражаются там в их общих значениях и в объёме, но реально используются только частью. Иногда большей, иногда меньшей. А то, что не использовано, может попросту выпасть из употребления, и в этом случае оно остаётся отчуждаемым или забытым – надолго, а то и навсегда.
Подобное легко обнаружить при рассмотрении термина «естествознание», где обозначается знание о любом естественном.
Новейшая наука вроде бы истолковывает его как неразъёмное целое, которым «охвачено» всё в живой и неживой природе; однако на деле к естественному ею отнесено лишь то, что окружает человека. Сам он, как явление природы и как сохраняющий в себе её свойства и закономерности, до сих пор изучен больше как только физическое тело или же в качестве фигуранта вещных общественных отношений.
За пределами кропотливого исследования продолжает оставаться мир его эмоций и чувственности, то, чем в огромной степени определяется его предназначение – как существа мыслящего и ввиду этого вынужденного постоянно заботиться о познании самого себя, своей сущности – с целью лучше и эффективнее управлять собой. Законы только государственные, в виде публичного права, достижению этой цели хотя и служат, но их недостаточно. Важны и те, какие для человека естественны; их воздействие он испытывает – один или в сообществе с другими – с момента появления на свет.
Такие законы сомкнуты в особом «пакете» – в естественном праве, и сведениям об этом виде права как раз и суждено было стать как бы выключенными из понятия, умещаемого в слове «естествознание».
Тысячелетия официальная юриспруденция занималась разработками лишь предмета государственного права, той части правовой сферы, которою выражались амбиции политических режимов. Те, кто её обосновывал, всегда открещивались от начал естественноправовых, не пытаясь различить в них реальной ценности и пользы.