Так возникало единство, во многом определявшее стиль местной общинной жизни на период войны. И чем она тянулась дольше, тем это единство проявлялось отчётливее.
Мои личные наблюдения над этой особенностью единения поколений не вполне вписываются в разрекламированное участие детей того времени в неких мероприятиях, подаваемых исключительно как патриотические, кем-то спускаемые «сверху» и тут же принимавшиеся как норма. Всё происходило иначе, будничнее, без высоких слов о долге и любви к родине. А что до выходов детворы на сжатые поля для сбора колосков, то, считаю, эти прогулки в большей части надуманны. В нашем селе я не помню, чтобы они проводились. И особого смысла в них не было.
Комбайнишко в хозяйстве хотя уже и имелся, но к началу войны – ещё без тяги, без трактора; его использовали как обычную молотилку. Жатвой, как процессом на пространстве поля, у нас занимались косари?, часто из одних женщин, и женщины же вязали снопы, складывая их в копны. Они-то знали настоящую цену каждому колоску; оставлять их на стерне было предосудительным и рассматривалось как действие едва ли не уголовное. Что если дети и находили считанное число колосков? Вес таким сборам был ничтожен. Хозяйство предпочитало обходиться без этого вклада. Зато ребята могли принести более ощутимую пользу там, где они были расставлены рядом со взрослыми или вместо них.
Дополнительные рабочие руки хотя и служили существенной подмогой общественному хозяйству, но брались-то они из семей, откуда ушли воевать отцы и братья. В связи с этим возникала их нехватка уже и в семьях, на индивидуальных площадках. Не велось ни одной стройки. Большущие огороды частью уже не возделывались.
Как результат, резко уменьшались и размеры домашних продовольственных запасов. При том, что уже в первую военную зиму колхоз хотя и начислял своим работникам трудодни, но выплаты по ним прекратил полностью, а при том, что выплаты могла осуществляться лишь продовольствием, а не деньгами, положение дворов складывалось катастрофическое. Совсем не получая зерна, они вынуждались обходиться только собранным со своих огородов.
Огромных трудностей не могли избежать даже семьи, разводившие свиней и другую мясную живность. За счёт неё выходили из положения в течение нескольких зимних месяцев, когда при отсутствии холодильников мясо и сало не портились, будучи сохраняемы на морозе. Любое потепление могло обернуться бедой. Чтобы до неё не доходило, сельчане устраивали своего рода кооперацию в потреблении мяса.
Те, что забивали особь своего животного первыми, предпочитали иногда едва ли не тремя четвертями туши делиться с соседями. Те в свою очередь поступали так же, возвращая долги. К весне скромный мясной и жировой достаток сам собой исчерпывался. Без него же и при отсутствии хлеба быстро убывали припасы картошки и квашёностей. Уже в апреле наступал настоящий голод.
Собирали случайно оставленные на грядках подгнившие клубни прошлогоднего картофельного урожая; пекли из них лепёшки. Ждали, когда выйдет из земли крапива и лебеда. Опять те же лепёшки, без жировых добавок. Мы, ребятня, испытывая непрекращаемые приступы голода, бегали в ближайшие перелески. Там к нашей безмерной радости уже вскоре после стаивания снега поднимались ростки дикого чеснока и сладковатые на вкус растения, называвшиеся нами петушками и курочками. Выручали домашние бурёнки и куры. У первых отёлы начинались незадолго до нового года, продолжаясь до февраля-марта; вторые постепенно давали больше яиц только с прибавлением продолжительности светового дня.
Но как мало сельчане могли брать себе от этого милого поголовья!
Я здесь имею в виду налоги, которыми облагались индивидуальные подворья и были тяжелы неимоверно. Если телёнок от бурёнки рождался «с опозданием», то есть где-то ближе к весне, то это обозначало, что положенный с начала года сбор молочного ресурса уже был накоплен в виде долга перед государством. Его приходилось погашать ускоренным порядком, поскольку могло дойти до изъятия коровы. Долг погашался не молоком и даже не сливками, а сбитым из сливок маслом, и его следовало сдавать на заготовительный пункт не в своём селе, тут его не было, а – в районный центр.
Не имея своих транспортных средств и лошадей, сельчане были в этом часто предоставлены сами себе: выкручивайся, как хочешь.
Было два основных варианта, как именно: отпрашиваться у колхоза, чтобы съездить в райцентр пригородным поездом, делавшим остановку за два с лишним километра от села, у полустанка, где размещалась база путейцев; или – ждать, когда из колхоза отправится в райцентр одна или несколько подвод – с его продукцией на сдачу; возчики не противились и не только отвозили полагавшееся по просьбам дворовых сдатчиков, но и сдавали принятое заготовителям, возвращаясь домой уже с квитанциями для сдатчиков.
У нас не было ни одного случая, когда бы возчик, принявший под свою ответственность переданное кем-либо добро, злоупотребил доверием, распорядился им по-своему. Суровая мера возмещения за воровство и мошенничество, установленная для военного времени, могла ему дорого обойтись, и ни на какую поблажку ему рассчитывать не приходилось. Позже, к концу войны и уже после неё сёла объезжали на подводах представители районной заготовительной инстанции.
Хлопот с приготовлением продуктов на сдачу хватало по каждому виду налогов. В семьях как самую дорогую вещь заводили многолитровую стеклянную бутыль, в которую собирали молочные сливки и затем, раскачивая эту посудину повкруг или наклонами, сбивали из сливок масло. Настоящим для меня праздником были первые удои молока от коровы, когда мама ухитрялась и телка им напоить и сварить молозиво. Это киселеподобное блюдо я считал величайшим из благ продовольствия уже только за то, что оно слади?ло, ведь сахар на столах если и водился, то очень редко и в ничтожной мере.
Казалось чудесным на вкус и молоко, свежее или скисшее, и остаток смеси после сбивания сливок в бутыли. Это богатство скрупулёзно делили на всех, на лишнее никто претендовать не мог. Летом, когда подрастали травы, удои молока становились щедрее. Теперь малолеткам его могло бы доставаться больше, но у хозяек появлялся соблазн часть молока продавать, чтобы иметь хоть какую копейку. Как раз к этой поре на дальние пустовавшие колхозные луга приезжали заготовители сена для шахтных лошадей. Те покупали с большой охотой. Также хотя и не так чтобы часто в село наведывались за свежими продуктами военные из ближайших воинских частей. С яйцами своя любопытная история.
Ко времени, когда курочки начинали нестись, уже накапливался изрядный долг по сдаче яиц. Их также собирали на отвоз в райцентр. Тут как тут некоторые курицы становились наседками, убавляя прибыток. К празднику пасхи хотя яички и выкраивались для внутреннего сельского и дворового потребления, но опять же расход надо было погашать, и как можно быстрее. Благо, к апрелю-маю солнце уже грело и светило хорошо; летом яички детям доставались чаще, но опять же и на этом товаре хозяйки не упускали возможности сторговать денежку. Говоря иначе, на строгом домашнем счету находилось каждое яичко и не только уже готовое – снесённое, а ещё и не вышедшее из куриной утробы. Помнится, как мама, уходя по утрам из дома на колхозные работы, собирала в курятнике под насестом свежие яйца, снесённые к тому времени, и поскольку число их было меньше куриного поголовья, ловила всех несушек по очереди и щупала их пальцем, определяя, сколько ещё яиц должно прибавиться за день. Такой занятной технологией пользовались во всех дворах…
Надо ещё сказать, что налог на яйца устанавливался по числу учтённых несушек. Куры для общего порядка подлежали переписи наряду с другой домашней живностью, и если у кого-то потребности в пище вынуждали часть куриц или подросших цыплят резать на мясо, то в случае появления проверяющего для «нарушителя» мог наступить момент серьёзнейшей ответственности…
Жители всяческими путями обходили проверяющих, тщательно соблюдая уместную здесь «тайну села».
При наступлении факта проверки находились дозорные, и по их знаку неполное поголовье несушек в отдельных дворах восполнялось на «опасное» время за счёт соседских кур.
Чтобы не влипнуть в историю, их осторожно проносили задами и огородами, и, конечно, не обходилось при этом без того, чтобы петухи, вернейшие стражи своей паствы, не поднимали излишнего переполоха по случаю отъёма отдельных о?собей в одних дворах и их появления в других.
Само собой, это служило сигналом к повышению бдительности и для проверяющих. Но такова уж была особенность общей создаваемой тайны, что придерживаться её обязаны были даже они. Их, как правило, подбирал председатель сельсовета, органа местной власти, или за дело брался он сам, то есть это были жители своего же села…
Налоговые обязательства существовали и в отношении забиваемых свиней. Их шкуры надо было осторожнейшим образом отделить от мясной плоти, не допуская поре?зей. Это было сырьё стратегического значения. Кожа шла на пошив сапог, сумок, ремней и других важных воинских принадлежностей. К знакомой издавна технологии разделки свиных туш, когда их обжигали соломой и сало отделялось с аппетитной умягчённой жаром кожицей, деревенский люд возвращался только в послевоенные годы.
В ходу были изъятия в пользу не только государства. Свои интересы тут имел колхоз, как структурная единица, образующая село. Ему полагалось отдавать часть телят и поросят нового приплода. Расчёт за принимавшееся мог быть весьма скромным: хозяйство обязывалось предоставлять дворам своего быка-производителя для сезонного осеменения коров и тёлок, способных давать потомство, и хря?ка или кнура – для покрытия свинок.
В целом же изъятия имели, можно сказать, тотальный характер; совсем легко было бы назвать те несколько наименований хозяйственной наличности как непосредственно во дворах, так и на приусадебных земельных участках, на которые бы груз налогообложения не распространялся. Укажу лишь на один из таковых – на табак для курева, выращиваемый на небольших делянках поблизости от жилых изб. Не надо забывать также о называвшихся добровольными государственных займах, оформляемых как облигации. Их рассматривали как обязательные. В эту финансовую копилку, эффективно использованную для фронта, в год мог отчисляться денежный эквивалент, равный среднемесячному доходу любого колхозного труженика.
Сельчанам, конечно, «не полагалось» выражать какие-либо эмоции, а тем более возмущения по поводу неумеренности налоговых изъятий. Перед лицом тяжелейшей многолетней войны, особенно в её начале это попросту не имело смысла. Кроме того, в новом для нас краю огромные воинские соединения также требовали устойчивого снабжения продовольствием и материальными ресурсами. Причиной было то, что поблизости, в Манчжурии стояла миллионная Квантунская армия из Японии.
Хотя обстоятельства складывались так, что она, эта армия, не была использована против нашей страны и удалось перебросить под Москву противостоявшую ей советскую воинскую массу, но угроза с её стороны не снималась ни на один день. Взамен снятых с плацдарма дивизий в ускоренном темпе формировались и размещались вдоль границы с порабощённым Китаем новые. Заодно создавались части для отправки на западный фронт.
Сейчас, углубляясь в эти внушительные параллели, я не претендую на некое моё тогдашнее прозрение важных событий или их необычную трактовку. О них в бо?льшей части не приходилось и слышать. Но сообразно им строилась и протекала обычная жизнь повсюду, в том числе в деревенской глухомани. Здесь происходившее в гигантских масштабах выражалось моделью, в которой отчётливо были видны признаки великого и трагичного.
Как-то глухим тёмным вечером, когда за окнами слышались раскаты грома и о стёкла тоскливо бились потоки дождя и ветки росшей поблизости от избы черёмухи, в окне, выходившем во двор, мелькнула тень человеческой фигуры. Она торопилась взойти на крыльцо. Мать тут же вышла в сени впустить пришельца. Да, её сердце давно сжималось от неизбежного. Этот человек доставил призывную повестку на отца.
По заведённому обычаю, из экономии, было принято уже сразу после ранней вечерней поры обходиться без светильника, но тут момент выпадал особый, и была зажжена единственная на всю избу керосиновая лампа с плескавшимся у неё по дну тонким слоем остатка горючего. Ввиду той же экономии фитиль под стеклом был подкручен на самый минимум. В появившемся тусклом свете ли?ца отца и матери продолжали оставаться недостаточно, как-то невнятно освещёнными, но то, что они выражали, я мог бы считать новым и любопытным.
Страшная новость вроде как ни в чём на них не запечатлевалась.
Оба, тихо переговариваясь с пришельцем, хранили какое-то мужественное, стойкое самообладание. И это при том, что времени на сбор оставалось только до утра, а в селе уже не в новинку были приходившие с фронта похоронки. Вот что делают с людьми трудности, когда любая из них преодолевалась, укрепляя характеры и волю! Пришелец вскоре ушёл.
Общий для семьи обряд прощания проходил в этот же час, и я бы не сказал, что в нём разливалась неуёмная горечь. Родители не плакали, возможно, оставляя слёзы на момент окончательной их разлуки. Мы же, дети, старались им не досаждать расспросами или капризами и тоже вели себя в высшей степени сдержанно. Я помню, что не чувствовал позыва к плачу. Ужин уже оставался позади, и нам было сказано ложиться спать.
Накоротке, по очереди, нас двоих, самых малых, отец подержал на коленях и, шутливо тормоша, приподнимал над собой на руках, остальных лишь слегка приласкивал, обещая скоро вернуться. Вот и всё. Больше мы его не увидели. В эти последние мгновения нашей такой скупой и суровой общительности он, как я теперь полагаю, мог наскоро перебирать в своей памяти те наиболее значительные события, какие составляли основу жизни – его и всей нашей семьи.
Что она, эта основа, представляла собой в Малоро?ссии и уже здесь, на новой земле, за многие тысячи километров от прежнего, родного, бедственного хутора?
Наверняка, ему, как главе семьи, следовало признать перемену как что-то малосущественное, более, может, ему обещанное и им ожидаемое, чем проявившееся на самом деле. Примерно так же могла расценивать перемену и его супруга. Что нашли они в никогда не знаемом раньше селении? Тут не было электричества, радио, почтового отделения, царило запустение, полученная от колхоза дряхлая избёнка крыта соломой. Если что в ней и лучше, так это дощатый пол, постеленный ещё прежним её хозяином.
Там, на оставленной хуторской избе покрытие тоже из соломы, пол же был мазаным. А достаток съестного? Он опять нестабилен, скуден. Стоило ли переезжать? Два близких друг другу человека, ещё только подходившие к порогу сорокалетнего возраста, но из-за нескончаемых тягот и лишений стремительно старевшие, по всей видимости, могли тут и руками развести…
Не кто иной, как я своим поведением ещё на пути сюда как бы опровергал надобность предпринятого перемещения. Произошло вот что. Где-то на прибайкальском участке железной дороги, когда товарный состав с переезжавшими долго задерживали на крупной станции и все ехавшие устали отсиживаться без дел, я, находившийся вблизи вагона и чего-то капризничавший, вдруг дал дёру куда-то в пристанционные дебри, плача и выкрикивая: «Хочу домой! Пустите меня домой!» Убежать довелось довольно далеко, но всё же меня поймали и водворили к месту в вагоне, где я продолжал гнуть своё. За этот случай домашние прозвали меня беглецом, а в шутку иногда говорили, что своим поступком я, возможно, непроизвольно заранее оспаривал саму идею дальнего и нелёгкого переезда…
К этой теме мог бы вновь и вновь возвращаться, да наверняка и возвращался отец, уже оказавшись отторгнутым от дома. Маленькую группу таких же призывников, как он, вместе с собранными по ближайшей округе отвезла в райцентр приезжавшая оттуда в село полуторка. На фронт отправляли не сразу. Требовалась хотя бы какая подготовка, необходимая в бою. Её отец проходил на специальном сборном пункте, не близко не только от нашего села, но и от райцентра. Мать хотя и могла подавлять своё волнение и беспокойство, но полностью это ей не удавалось.
Когда стало известно о завершении курсов подготовки, она отправилась туда на свидание с супругом. Как уж сумела она, бедняжка, раздобыть плошку муки, чтобы испечь на жёсткой чугунной плите, без жировой подмазки, что-то наподобие пряников, да ещё и нашла ложки две, не больше, мёда, которым были смазаны по?верху эти получившиеся утверделыми и сухими изделия, осталось ве?домым только ей.
Нам со средним братом перепало по одной этакой бесценной вещице, и я, моментально усвоивший тогда её чудный, дразнящий запах и вкус, несмотря на то, что тесто вовсе не было просо?лено, поскольку на тот момент в доме не нашлось даже этой необходимейшей пищевой приправы, не мог бы ручаться, что в своей жизни я съедал что-либо вкуснее и приятнее. Нет, просить у мамы ещё по одному экземпляру – это было бы кощунственным. Они предназначены отцу, уезжавшему на войну!
В дополнение мы, меньши?е, могли довольствоваться только запахом, щедро провисавшим над малюсенькой горкой пряников, сразу после выпечки разложенных на кухонном столе и прикрытых тряпицей.
Даже она, тряпица, казалась теперь притягательной, так что мы с братцем, остерегаясь, чтобы не быть замеченными и не огорчить мастерицу, и в самом деле несколько раз повели носами вблизи по-над нею. Тут же провисал запах табака-самосада в виде посечки, приготовленной мамою загодя.
Она всыпа?ла её в довольно внушительного размера кисет из какой-то простой материи, но слегка расшитый цветным узорочьем, изготовленный также заблаговременно. Всыпа?емое тщательно уплотнялось, и кисет, уже наполненный доверху и стянутый у верхнего основания шнурком, выглядел полновесным и плотным.
Колхоз отпускал своих работниц на такие горькие поездки. Включая время на дорогу, в данном случае требовалось три дня. Когда мама вернулась, мы со средним братцем опять получили испечённых ею пряников, сразу по два на каждого. По одному она вручила и старшим. Лакомство, как она сказала, передал нам отец, в дар и на память.
Снова тот же всплеск удовольствия и восхищения, но уже – с привкусом печали и едва ли не отчаяния: краткий момент свидания супругов прервался там же, на сборном пункте, ввиду срочной отправки сформированного эшелона.
Нам не дано было уследить его на ближайшем, нашем перегоне, что иногда удавалось местной ребятне, матерям и другим жителям, кого это касалось, какими-то путями узнававшим о проезде своих близких в направлении западного фронта.
Отец не преминул порадовать всех нас и долей из своего продовольственного пайка, полагавшегося на время езды в эшелоне.
Каждому досталось по куску солдатского, настоящего хлеба и даже – по сколку от кускового сахара. Бесценное пожертвование дорогого человека! Конечно, даже если эшелон проезжал у села ночью, отец, приоткрыв дверь дощатого вагона или из его небольшого окна поверх боковой стены, наверное жадно и напряжённо всматривался в быстро промелькнувшие, смутные очертания местности, к которой от железнодорожного полотна, где был переезд, грунтовая дорога под прямым углом шла к ближайшей улице и на ней уже пятой по счёту, совсем недалеко от смотрящего, в пределах достаточной видимости даже при лунном свете, стояла оставленная им своя изба.
Оставлено всё, и, возможно, навсегда.
Уже скоро это мрачное предположение получало форму конкретного, сурового и скорбного факта. Он ехал почти в точности по тому же маршруту, каким совсем недавно, два года назад, вёз на новое место семью.