Колонисты сделались серьезны. Оля Воронова, как маятником, размахивала кувшином и смотрела в глаза Марии Кондратьевне.
– Так отчего же? – сказала она. – Мы возьмем сорок детей.
– Поведите меня умыться, и я хочу спать… А шесть тысяч я вам дам.
– А вы еще на наших полях не были.
– На поля завтра поедем. Хорошо?
Мария Кондратьевна прожила у нас три дня. Уже к вечеру первого дня она знала многих колонистов по имени и до глубокой ночи щебетала с ними на скамье в старом саду. Катали они ее и на лодке, и на гигантах, и на качелях, только поля она не успела осмотреть и насилу-насилу нашла время подписать со мною договор. По договору Укрпомдет обязывался перевести нам шесть тысяч на восстановление красного дома, а мы должны были после такого восстановления принять от Укрпомдета сорок беспризорных.
От колонии Мария Кондратьевна была в восторге.
– У вас рай, – говорила она. – У вас есть прекрасные, как бы это сказать…
– Ангелы?
– Нет, не ангелы, а так – люди.
Я не провожал Марию Кондратьевну. На козлах не сидел Братченко, и гривы у лошадей заплетены не были. На козлах сидел Карабанов, которому Антон почему-то уступил выезд. Карабанов сверкал черными глазами и до отказа напихан был чертячьими улыбками, рассыпая их по всему двору.
– Договор подписан, Антон Семенович? – спросил он меня тихо.
– Подписан.
– Ну и добре. Эх, и прокачу красавицу!
Задоров пожимал Марии Кондратьевне руку:
– Так вы приезжайте к нам летом. Вы же обещали.
– Приеду, приеду, я здесь дачу найму.
– Да зачем дачу? К нам…
Мария Кондратьевна закивала на все стороны головой и всем подарила по ласковому, улыбающемуся взгляду.
Возвратившись с вокзала, Карабанов, распрягая лошадей, был озабочен, и так же озабоченно слушал его Задоров. Я подошел к ним.
– Говорил я, что ведьма поможет, так и вышло.
– Ну, какая же она ведьма?
– А вы думаете, ведьма, так обязательно на метле? И с таким носом? Нет. Настоящие ведьмы красивые.
[2] Отченаш
Бокова не подвела: уже через неделю получили мы перевод на шесть тысяч рублей, и Калина Иванович усиленно закряхтел в новой строительной горячке. Закряхтел и четвертый отряд Таранца, которому было дано задание из сырого леса сделать хорошие двери и окна. Калина Иванович поносил какого-то неизвестного человека:
– Чтоб ему гроб из сырого леса сделали, када помреть, паразит!..
Наступил последний акт нашей четырехлетней борьбы с трепкинской разрухой: нас всех, от Калины Ивановича до Шурки Жевелия, охватывало желание скорее окончить дом. Нужно было скорее прийти к тому, о чем мечтали так долго и упорно. Начали нас раздражать известковые ямы, заросли бурьяна, нескладные дорожки в парке, кирпичные осколки и строительные отбросы по всему двору. А нас было только восемьдесят человек. Воскресные советы командиров терпеливо отжимали у Шере два-три сводных отряда для приведения в порядок нашей территории. Часто на Шере и сердились:
– И, честное слово, это уже чересчур! У вас же нечего делать, все под шнурок сделано.
Шере спокойно доставал измятый блокнот и негромко докладывал, что у него, напротив, все запущено, пропасть всякой работы, и если он дает два отряда для двора, так это только потому, что он вполне признает необходимость и такой работы, иначе он никогда бы не дал, а поставил бы эти отряды на сортировку пшеницы или на ремонт парников.
Командиры недовольно бурчат, с трудом помещая в своих душах противоречивые переживания: и злость на неуступчивость Шере, и восхищение его твердой линией.
Шере в это время заканчивал организацию шестиполья. Мы все вдруг заметили, как выросло наше сельское хозяйство. Среди колонистов появились люди, преданные этому делу, как своему будущему, и среди них особенно выделялась Оля Воронова. Если увлекались землей Карабанов, Волохов, Бурун, Осадчий, то это было увлечение почти эстетического порядка. Они влюбились в сельскохозяйственную работу, влюбились без всякой мысли о собственной пользе, вошли в нее, не оглядываясь назад и не связывая ее ни с собственным будущим, ни с другими своими вкусами. Они просто жили и наслаждались прекрасной жизнью, умели оценить каждый пережитый в работе и в напряжении день и завтрашнего дня ожидали как праздника. Они были уверены, что все эти дни приведут их к новым и богатым удачам, а что это такое будет, об этом они не думали. Правда, все они готовились на рабфак, но и с этим делом они не связывали никакой точной мечты и даже не знали, на какой рабфак они хотели бы поступить.
Были и другие колонисты, любящие сельское хозяйство, но они стояли на более практической позиции. Такие как Опришко и Федоренко учиться в школе не хотели, никаких особенных претензий вообще не предъявляли к жизни и с добродушной скромностью полагали, что завести свое хозяйство на земле, оборудоваться хорошей хатой, конем и женой, летом работать «от зари до зари», к осени все по-хозяйски собрать и сложить, а зимой спокойно есть вареники и борщи, ватрушки и сало, отгуливая два раза в месяц на собственных и соседских родинах, свадьбах, именинах и заручинах[124 - Заручины – сговор, обручение.], – прекрасное будущее для человека.
Оля Воронова была на особом пути. Она смотрела на наши и соседские поля задумчивым или встревоженным глазом комсомолки, для нее на полях росли не только вареники, но и проблемы.
Наши шестьдесят десятин, над которыми так упорно работал Шере, ни для него, ни для его учеников не заслоняли мечты о большом хозяйстве, с трактором, с «гонами» в километр длиной. Шере умел поговорить с колонистами на эту тему, и у него составилась группа постоянных слушателей. Кроме колонистов в этой группе постоянно присутствовали Спиридон, комсомольский секретарь из Гончаровки, и Павел Павлович.
Павлу Павловичу Николаенко было уже двадцать шесть лет, но он еще не был женат, по деревенской мерке считался старым холостяком.
Его отец, старый Николаенко, на наших глазах выбивался в крепкого хозяина-кулака, потихоньку используя бродячих мальчишек-батраков, но в то же время прикидывался убежденным незаможником.
Может быть, поэтому Павел Павлович не любил отцовского очага, а толкался больше в колонии, нанимаясь у Шере для выполнения более тонких работ с пропашными, выступая перед колонистами почти в роли инструктора. Павел Павлович был человек начитанный и умел внимательно и вдумчиво слушать Шере.
И Павел Павлович и Спиридон то и дело поворачивали беседу на крестьянские темы: большое хозяйство они иначе не представляли себе, как хозяйство крестьянское. Карие глаза Оли Вороновой пристально присматривались к этим деятелям будущего крестьянства и сочувственно теплели, когда Павел Павлович негромко говорил:
– Я так считаю: сколько кругом работает народу, а без толку. А чтобы с толком работали – надо учить. А кто научит? Мужик? Ну его к черту, его учить трудно. Вот Эдуард Николаевич все подсчитали и рассказали. Это верно. Так работать же надо! А этот черт работать так не будет. Ему дай свое…
– Колонисты же работают? – осторожно говорит Спиридон, человек с большим и умным ртом.
– Колонисты, – улыбается грустно Павел Павлович, – это же, понимаешь, совсем не то.
Оля тоже улыбается, складывает руки, как будто собирается раздавить орех, и вдруг задорно перебрасывает взгляд на верхушки тополей. Золотистые косы Ольги сваливаются с плеч, а за косами опускается вниз и внимательный серый глаз Павла Павловича.
– Колонисты не собираются хозяйничать на земле и работают, а мужики всю жизнь на земле, и дети у них, и все…
– Ну, так что? – не понимает Спиридон.
– Понятно что! – удивленно говорит Оля. – Мужики должны еще лучше работать в коммуне.
– Как же это должны? – ласково спрашивает Павел Павлович.
Оля смотрит сердито в глаза Павла Павловича, и он на минуту забывает о ее косах, а видит только этот сердитый, почти не девичий глаз.
– Должны! Ты понимаешь, что значит «должны»? Это тебе как дважды два – четыре.
Разговор этот слушают Карабанов и Бурун. Для них тема имеет академическое значение, как и всякий разговор о граках, с которыми они порвали навсегда. Но Карабанова увлекает острота положения, и он не может отказаться от интересной гимнастики:
– Ольга правильно говорит: должны – значит, нужно взять и заставить…