Егоров оглядывался на птиц и шел в сад, держа за пазухой отрёпанную старую голубку – белую бантастую чайку, приманившую однажды в ловушку изумительного красавца, чужого красного шпанциря. Чайка сидела, нахохлившись, опустив загнутый клюв в манишку. Шпанцирь снижался, садился Егорову на плечо, и голубка начинала беспокойно перебирать лапами, цепляясь когтями за шерстяную фуфайку.
Стая нарезала круги в небе, а шпанцирь топтал Егорову куртку, гуляя с одного плеча на другое, сладко урчал и поглядывал на подружку.
Эту бантастую Егоров с пренебрежительной лаской называл «курицей». Купил он её задёшево, почти даром.
А вот за монаха – бело-синего голубя с жемчужными глазами, он отдал найденный возле магазина портсигар с дирижаблем на крышке. Внутри портсигара было десять серебряных монет с орлом и свастикой.
Монеты Егоров оставил себе, одну потом подарил однокласснику Тимке Грачёву, а портсигар переплавил на мормышки.
Поток зачарованного сознания неожиданно остановил Юрочка. Он, наклонившись, посмотрел Егорову в глаза и спросил:
– Сидишь?
Егоров молча отпрянул и заморгал.
– Там Анна Васильевна ругается. Говорит, ты ушёл и пропал.
Юрочка поднялся по трапу, заглянул в дверь, но внутрь не пошёл.
– Чего это? – спросил он.
– Это? Шняга…
Егоров встал и направился к тропинке. Юрочка пошёл следом.
– А чего они поют, зачем? – поинтересовался он.
– У Генки Шевлягина сегодня именины сердца, вот и поют.
– А ты чего не поёшь? Задумался?
– Вроде того… голубей своих вспомнил.
Егоров и Юрочка поднимались по склону, всё дальше уходя от берега. Всё глуше звучали голоса Шевлягина и Славки-матроса, всё отчётливей становились другие звуки – мерный шорох кузнечиков, шелест листвы, заполошное кряканье утки в заводи.
– Разве у тебя были голуби? – продолжал любопытствовать Юрочка.
– А как же! Штук двадцать, наверное,– ответил Егоров
– И куда они делись?
– Кошки порвали. Бабка чердак на ночь не закрыла, вот кошки туда и забрались…
– Жалко! Голубей твоих, говорю, жалко.
– Конечно жалко… Хорошая была стая.
Юрочка остановился.
– Иваныч, а удочки где? – спросил он.
– Да… – Егоров, уныло отмахнулся, – Пропали. Шняга их песком завалила.
– Нет-нет! – серьёзно возразил Юра, – и заковылял вниз. Он скрылся за береговым выступом и тут же появился снова с двумя знакомыми удочками в руке.
Приблизившись, Юрочка отдал их Егорову, снял фуражку и вытер ладонью мокрый лоб.
Ореховые удилища, леска, поплавки и грузила – всё оказалось целым и выглядело, как новое. Егоров поискал оплавленный спичкой узел на леске и не нашел.
– Интересно… – тихо проговорил он.
– Это потомучто! – запросто объяснил Юрочка.
* * *
Ночью на Загряжье обрушилась такая гроза, какой не бывало уже многие годы.
Когда Шевлягин и Славка-матрос поднимались из-под берега, небо уже было затянуто тучами, быстро темнело, ветер с каждой минутой усиливался, крепчал, и вдруг так подналёг, что нагнул до земли огромный куст отцветшей черёмухи. Взметнулась пыль; Славка обернулся к Шевлягину, сказал что-то, неслышное за шумом и свистом, и побежал в сторону своего дома. Тут же западали с неба тяжелые капли, воздух вспыхнул, высветив иссиня-белым полосы Славкиной тельняшки и косые крапины ливня.
Красноватые всполохи пробежали по небу, громыхнуло – сначала отдалённо, глухо, и вдруг извилистые трещины, с шипением пробившись сквозь тучи, покрыли полнеба и совсем рядом раздался оглушительный взрыв. Дождь хлынул сплошной серой стеной.
Шевлягин стоял под кустом бузины у соседской калитки и считал секунды между вспышками молний и ударами грома. Он пытался угадать, откуда сверкнёт в следующий раз, ждал, волнуясь и отирая ладонью мокрое лицо, а услышав очередной раскат, улыбался и радостно шептал: «хорошо!»
Он знал, почему буря разыгралась именно сегодня: наэлектризованное, растревоженное вторжением загадочное пространство явно подавало настойчивые, пока ещё непонятные сигналы. Шевлягин весь вымок, отяжелевшая одежда облепила его дрожащее тело, а глаза жадно вглядывались в темноту. «Над Поповкой», – шептал он, и, после громового раската, удовлетворенно вздыхал: – «хорошо!»
Указывая рукой в сторону Перцовой площади, Гена подначивал небеса: – «а ну-ка?!» – и, снова угадав, уже в полный голос кричал: «хорошо!»
– Над школьным садом давай! – взмахивая обеими руками, приказывал Шевлягин, – Пошла, родимая! Хорошо!!»
Он дирижировал грозой и сиял от восторга, как в прежние времена, когда над его полями звучала на закате «Арагонская хота», поднимая в багровое небо стаи птиц и вытягивая из земли ячменные всходы.
Под утро буря утихла. Редкие капли падали из водосточных труб в наполненные до краёв бочки, в гладкой воде отражалось сонное, покрытое мелкими облачками небо. Понуро стояли отмытые ливнем, взлохмаченные деревья, в смятой сырой траве прыгали лягушки.
Дверь дома Селивановых отворилась и на крыльце появилась Ираида Семёновна в ночной сорочке и надетых на босу ногу резиновых сапогах. Муж её в ночи, не боясь ни грозы, ни ливня, ушёл с очередной поэтической эпистолой к почтовому ящику. Дожидаясь его, Ираида Семёновна задремала, а, проснувшись, не обнаружила дома Васи и встревожилась.
Она постояла на крыльце, прислушалась, накинула на плечи вязаную кофту и пошла к калитке.
Возле изгороди под растрёпанным кустом бузины стояли мокрые с головы до ног Вася и Гена Шевлягин и, согласно кивая друг другу, тихо пели:
И снится нам не рокот космодрома, ни эта ледяная синева…
7.
Шевлягин весь день лежал, скрючившись, под тремя одеялами и дрожал; его полуприкрытые глаза были мутными, как у томного карася, зубы стучали.
Маргарита зарубила курицу, сварила бульон, сунулась с этим бульоном к Гене, но тот, не взглянув на жену, со злой усмешкой коротко выдохнул: – «да пошла ты!» – и продолжил стучать зубами и колотиться. На другой день лучше не стало.
Маргарита бросилась к Мамане. Та, увидев, зарёванную соседку, молча кинула в чайник горсть серой заварки с крапинами цветков и палок и залила кипятком.