Я надеялся, что игрок не поймет, но не тут-то было.
– Ибаться? – дядя Коля привставал со своего места с какой-то устрашающей готовностью. Старики хохотали.
– Он молодой-красивый, он хочет. А кто ж не хочет? – гомонили старики. – А у него сухостой. Ему его не дает, говорит, уйди, кобелина проклятая! Сами слышали.
Дядя Коля матерно рычал на ехидных. Он так сердился, что я представлял их куриные шеи на доминошной плахе и заслуженный умелый топор в его руках. Удар – и нет головы. Еще удар – и конец страстям старости.
Вечерело. Дядя Коля являлся под окно Ибрагима с табуреткой и авоськой одеколона «Русский лес». Ибрагим радушно выставлял на подоконник три граненых стакана, кусок сала, комок слипшихся ирисок.
– Воды плесни, – учил его дядя Коля. – Будет от бешеной коровы молочко.
Разведенный водой одеколон клубился в стаканах, как густой утренний туман. Я пробовал этот напиток впервые, он оказался нестрашен: разбавленный, был не хуже «Советского» шампанского, входил легко, без тошноты, только через минуту после глотка у меня отнимался язык. Я кивал головой и тихонько мычал, слушая речь дяди Коли, который повествовал о женщинах-работницах рынка, не носивших трусов под белыми халатами, о том, как он с утра до вечера всаживал свою плоть в их горячее мясо.
– Цельный день работал. Порубишь, покуришь, поибешь. Дома только сядешь – Нинка жопой верти?т… Вот была жизнь, итить!
Он пил «Русский лес» небольшими глотками, будто старческий вечерний кефир, и горевал вслух, жаловался на то, что его жена болеет суставами второй год и никак не может прибиться к берегу жизни – выздороветь и «пустить в койку», либо пересечь уже смертную черту, и тогда он, «молодой-здоровый», переедет за город, в совхоз «Победа», где работает Валентина, племянница жены, вдова «с сися?ми».
Дядя Коля ерзал на табуретке и лапал красными руками воздух. Мне казалось, что вдова заполняет собой комнату, поддается на ласку, разверзает ложесна. И вот уже она везде. Это не слюни дяди Коли летят мне в лицо, это секреты возбужденной вдовы… Мне становилось душно, я пытался куда-то убежать, звенело разбитое стекло, кровь брызгала на ситцевую занавеску, яблоня обнимала меня прохладными ветвями, шептала слова утешения, но от яблони тоже пахло одеколоном… неудержимая рвота…
«Всему лучшему во мне я обязан книгам», – утверждал Максим Горький. А я бы так сказал: «Всему лучшему я обязан пластинкам Фрэнка Заппы, Джоан Баэз, Кшиштофа Пендерецкого, Брайана Ино, Чарли Паркера, Мадди Уоттерса и Александра Вертинского, о существовании которых мне стало известно благодаря Ибрагиму». К тому же он чуть было не познакомил меня с Грэмом Грином. Нет, не с произведениями английского писателя, а с ним самим, лично. Вот как это было.
Я лежал на нечистой больничной кушетке, в руку мою была воткнута игла, посредством которой я сообщался с каким-то медицинским сосудом. Физраствор медленно перебулькивал в мой организм, разжижая кровь, почти свернувшуюся от дяди-Колиного угощения. Моя бабушка сидела рядом на кривоногом больничном стуле, губы ее были возмущенно поджаты. Каждые десять минут она подавала мне эмалированную (чуть не написал «с яблоками») утку, которую я наполнял такой душистой жидкостью, что хоть обратно во флакончики «Русского леса» разливай. По кафельным стенам скакали лохматые солнечные зайцы. Я лежал. Мне хотелось понять, отчего пациенты отделения детоксикации называют белую горячку «белочкой». Но думать было трудно. Тихая пыльная комната, шаги в коридоре, скрип двери, острая мордочка Ибрагима просунулась внутрь.
– Как дела? – спросил он.
Бабушкин взгляд был страшен, как меч джедая, но отважный Ибрагим все равно вошел в палату.
– Знаете ли вы, что сегодня вечером в Дом ученых на заседание английского кружка приедет Грэм Грин собственной персоной? Я думаю, надо взять у старикана автограф.
Это сообщение, вышедшее из уст одеколонного пьяницы, потрясло мою книголюбивую бабушку. Разумеется, у нее в библиотеке был весь Грин на русском языке, она читала в местной газете о том, что беспокойный беллетрист решил посетить на старости лет Советский Союз и, в частности, наше засекреченное захолустье. Но она даже не мечтала о личном контакте с писателем. Советские читатели знали свое место.
– Сомневаюсь, чтобы вас пустили. Его наверняка стережет КГБ.
– Пускай стережет. Мы будем тихо сидеть в народном театре, на репетиции, – Ибрагим охотно выкладывал свой план, в котором, оказывается, было место и для меня. – Гэгэ под охраной кагэбэ будут показывать Дом ученых, он зайдет в театр, – а там мы, бледные юноши с книжками в руках, кричим: «Эй, Джи Джи, пен, плиз!». Но ехать нужно сейчас, пока в ДУ не перекрыли входы и выходы.
– Что ж, – сказала бабушка. – Это дельно. Бегите, юноша, ловите такси. Мы за вами.
Она достала из сумочки клок ваты, продезинфицировала его каплей духов «Шанель» и вынула из моей вены иглу.
– Зажми ватку. Вставай. Мы должны заехать к нам на квартиру за книгами, я дам тебе две. Что я, рыжая, оставаться без автографа?
Чувствуя, что в эту минуту мне абсолютно пофиг вся мировая литература, опустив голову, я покорно шел позади бабушки. И вдруг обратил внимание на ее фигуру. Она была совсем даже ничего. Бабушка, оказывается, покачивала бедрами при ходьбе. На ней было импортное крепдешиновое платье с узором из эйфелевых башен, серьги с изумрудами, замшевый поясок, подчеркивающий талию. Она пахла «шанелью». Мне было плохо от любого парфюмерного запаха, даже самого изысканного, мысли обрывочно скакали: шестьдесят пять лет… заслуженная учительница… Ибрагим прав… Доказательством мог служить мой внезапно вставший член. С эрекцией хорошо отдохнувшего фавна я шел больничным коридором, лавируя среди страждущей клиентелы отделения детоксикации, и в этот момент я понял, что секс… нет, я понял, что бабушка… нет, не так… Я понял, что все мы – на одном корабле, тонущем в океане желания. Это было реально дзенское сатори. Эти трое – Ибрагим, бабушка и дядя Коля – не сговариваясь, приземлили мое поэтическое эго в больничном коридоре, и лишили его невинности. Было бы глупо сердиться на них. Они ведь этого не хотели. Каждый из них, как водится, хотел чего-то своего, – а досталось мне. Я и не сердился, а просто принял жизни чувственный дар.
После такого было даже не обидно пропустить встречу с Грэмом Грином. Когда мы с Ибрагимом подкатили на такси к Дому ученых, там кучковалась небольшая группа любителей английского языка (почти все эти люди сейчас выехали в другие страны на ПМЖ), которая тревожно гудела, обсуждая происшествие с Постаментовым, актером-любителем из Народного театра. Как нам было рассказано, Грина привезли в Дом ученых на три часа раньше обещанного. Это был тонкий ход гэбэшников, которые очень боялись, что оборзевшие, потерявшие страх интеллигенты не дай бог соберутся, устроят провокацию, подадут петицию… Короче говоря, они организовали экскурсию так, что Дом ученых был пуст. Только в фойе тихо дремал, свернувшись в черном кожаном кресле, похмельный актер Борис Постаментов. Был он смуглолицый брюнет, поэтому слился с кожаной обшивкой кресла и остался контрразведчиками не замечен. Когда делегация проходила мимо, Постаментов открыл глаза, присмотрелся к высокой фигуре английского писателя и радостно закричал:
– How do you do, Mr. Green?
– How do you do? – поздоровался писатель.
Сопровождавшие англичанина замерли, поняв, что вот она, блядь, провокация. Постаментов хотел еще что-то сказать по-английски и даже рот открыл, но не мог больше вспомнить ни слова. Грин из вежливости подождал несколько секунд и пошел себе дальше по розовой ковровой дорожке, лежащей поверх скрипучего доисторического (дореволюционного! – уверял старик-истопник) паркета, слушая вполуха взволнованный рассказ пожилой женщины-переводчика о том, что под крышей этого дома провел одну ночь последний император России Николай (был 1987 год, и о царях начинали говорить с симпатией), и что сейчас она покажет ему комнату, где стояла царская кровать. Пообещав это, женщина покраснела.
А Постаментова тем временем скрутили и увели через черный ход…
ГМ
Писатели бывают молодые, состоявшиеся и хорошие. О последних умолчим, дело темное, лишний раз доказывающее иллюзорную природу мира. Если писателя не печатают, то он на всю жизнь остается молодым, хотя иногда, после смерти, открывается, что он – хороший. Но тяжелее всего состоявшимся, которые точно знают, чего стоят, и ясно понимают, что выше головы не прыгнуть.
Писатель, о котором пойдет речь, жил в Сибири и звался ГМПопов. Он начинал печататься в те далекие времена, когда на обложках книг вместо полного имени указывали инициалы автора – НВГоголь, АСПушкин, ЛНАндреев, ЭХемингуэй, с трудом узнаваемые ЭПо, ИВо и ЭСю, а также братья-близнецы ГМанн и ТМанн, украшали советские библиотеки, в которых ГМПопов занимал свое законное натруженное место.
Конечно, его тоже раздражали молодые. Они перли в литературу, как в переполненный трамвай, прямо с улицы: дяденька, а можно я тут постою рядом? дяденька, а передайте рекомендацию на вступление в Союз! а поменяемся местами? а вам слазить не пора? И т. д.
С другой стороны, была и от них польза. Сгонять молодого за бутылкой, помацать лохматую поэтессу, выудить из незрелой писанины интересный сюжет. ГМ легко соглашался возглавить жюри очередного конкурса молодых талантов. Сидел во главе стола, как дед Мазай, прикидывая: утопить этого зайчика или еще подергать за ушки? Чаще всего они сами тонули в житейской мути. Но попадались и бронебойные графоманы, которых хоть веслом по голове бей – на следующий год опять выныривают с листочками в зубах. И гребут, гребут к твердому берегу читабельности.
ГМ делил коллег, членов СП, на настоящих и нестоящих. Профессиональный юмор. Молодежь к нему тянулась, принимая цинизм за искренность.
Однако и на старуху бывает порнуха. И у самых прожженных остаются в душе островки, где цветут ромашки. На очередном ристалище надежд, перед лицом жюри явилась пара молодых балбесов без страха и трепета.
«Здравствуйте, товарищи писатели уцененной литературы!» – громко сказал один, а второй подхватил: «Мы принесли рукопись, чтобы вам было чему завидовать».
Хамили по-черному и моментально допекли нестоящих членов. Кто-то из них чуть ли не в милицию собрался звонить.
ГМ улыбался, наблюдая балаган, редкий в этих стенах. Что балбесам ничего не светит на литературной поляне, он понял сразу, как только пробежал рукопись по диагонали. Там рассказывалось про дурдом и о том, как весело скрываться «под хрустящим крылом психиатра от службы в адах Вооруженных сил». Никаких шансов. Перестройка шагала семимильно, и куски реальности уже выходили из-под контроля, но армия – это было святое. Некоторые прогрессивные толстые журналы печатали опусы на тему «дедовщины». Однако на вкус ГМ, отслужившего в свое время три года, это были пошлые выдумки журналистов.
Но дело не в том. Балбесы писали не то чтобы прямо хорошо, но ярко, и не имели при этом шансов, даже гипотетически. А значит, с ними можно было позабавиться. Да и за коньяком в гостиничный буфет они бегали не хуже других, когда ГМ барским жестом доставал очередную четвертную. В ту ночь деньги пропивались как-то особенно лихо.
Белый аист нарезал четвертый круг над прокуренным номером (маститые + балбесы + юная сказочница без лифчика под блузкой), когда местный фантаст, крякнув, достал из портфеля свое – папку с только что законченным романом. Фантаст был стабильно читабелен, подражал Стругацким и переводился на языки братских стран. ГМ его физиологически не переносил, из-за неопрятной лысины и тяжелой серьезности, которую фантаст сохранял, даже блюя с перепоя.
Он давно обещал этому автору протекцию в ленинградском журнале. ГМ вообще обещал много и с удовольствием. Ему нравилось смотреть, как глупеют лица обнадеженных. Вот и сейчас он изобразил кулаком правой руки жест стопроцентной гарантии, глядя через плечо визави на сомлевшую юную сказочницу, прикидывая: стоит ли оно того?
Он намеревался прийти к окончательному решению, когда спровадит гостей, но балбесы вдруг встали со словами, что им пора (никто не возражал), а девичье тело они забирают с собой, потому что так надо. ГМ слегка опешил. Председатель местного отделения, стихотворец и простая душа, грубо возразил балбесам, что без них как-нибудь разберутся с телом. Тогда они нагло спросили, надо ли уведомить администрацию гостиницы о бесчувственно пьяной девушке, которая остается в номере таком-то до утра? Умный ГМ не дал простой душе устроить драку и, наблюдая эвакуацию сказочницы в неизвестном направлении, представлял на разные лады, как распорядятся балбесы свой добычей.
А через полчаса обнаружилось, что они и коньяк сперли, две из последних четырех бутылок. То есть оборзели беспредельно. Эту пьянку, решил ГМ, следует закончить на высокой ноте. Он распрощался с коллегами, усадил их в такси, а сам остался стоять на перекрестке созерцателем ночи. Осенняя улица золотилась фонарями. Поблескивали лужи на трамвайных путях. И сам трамвай, очень кстати, громыхая, ковылял со стороны вокзала. Восхитившись отзывчивостью этого мира, ГМ расстегнул плащ и занял удобную позицию в одном шаге от рельсов.
Трамвай задерживался на светофоре. Зевающая вагоновожатая, увидев одинокую длинную фигуру, вопросительно полуоткрыла переднюю дверь. Писатель помотал головой в знак отказа и хищно улыбнулся. Поворотом ручки женщина затворила дверь. Мигнул зеленый. Трамвай приближался, набирая ночную скорость, дыша перегаром машинного масла.
ГМ считал про себя: три, два, один… «Пуск!» – закричал он во весь голос, выхватил из-за пазухи рукопись и метнул под колесо. Папка упала идеально, как надо, и была разрезана точно пополам. ГМ станцевал на шпалах канкан, улюлюкая по-индейски, в вихре обрывков фантастического романа. Колёса хорошо его покромсали.
По дороге в гостиницу он убеждал себя в том, что признателен балбесам за избавление от банальности.
Он любил путешествовать, как всякий романтик из шестидесятых. Юношей выучился на гляциолога, чтобы попасть в Антарктиду. Исполнил мечту и узнал, что научные экспедиции – зеленая тоска и сплошное пьянство, особенно когда пересекаешь Индийский океан. Но не растерялся, не спился, а потратил пустое время на сочинение приключенческих романов о подвигах комсомольцев. Езда в незнаемое оказалась перспективной. Вскоре ГМ уже восседал на небольшом Олимпе посреди Западно-Сибирской низменности. К концу семидесятых стал безгранично выездным и за десять лет облетел полмира в качестве голубя советской литературы.
В том году в списке значились Куала-Лумпур, Бруней, Сингапур, Дели и Катманду, где он подружился с малоизвестным поэтом-битником, имевшим при себе волынку с кокаином. Всю ночь они с битником дули в клетчатый мешок под стоны двух влюбленных шведок, обжимавшихся на ковре, а утром надо было лететь в Москву, бедную, голодную и некрасивую. Оттуда в Сибирь, где с нетерпением ждали его приговора молодые таланты.
Пара балбесов была тут как тут. Они успели накатать вторую часть своей безумной эпопеи и опять на что-то надеялись.
– Через месяц еду в Германию, – сказал ГМ, чувствуя прилив вдохновения. – Возьму вашу рукопись с собой и заброшу в «Посев». Теперь уже можно. А если дадите мне второй экземпляр – отправлю в Канаду Саше Соколову.
Слова выходили легко, физиономии идиотов искрились восторгом.