– В дзот.
– Дед, окстись! Великая Отечественная пятьдесят один год тому назад как кончилась! Или это у тебя последствия контузии?
– Ранение у меня имеется. Получил его при разминировании Кенигсберга. А контузии не было! – Грызунов ударил сухой узкой ладонью по колену.
– Так ты вдобавок ко всему еще и фронтовик? – присвистнул собеседник. – Тебе, видать, за штурм цитадели Восточной Пруссии помимо медали выделили в пожизненное владение дзот, куда ты и поселился?
– Дурья твоя башка, – беззлобно огрызнулся ветеран. – Дзотом я называю ту хала- буду на окраине города, где обитают такие же, как я…
– Шаромыги и забулдыги!
– …несчастные, обездоленные, забытые близкими, родными и любимым государством люди, – закончил старик, не обращая внимания на реплики своего тюремщика. – Дзот означает „дом-здравница особых туристов“.
– А туристы, стало быть, это подобные тебе бичи.
– Там раньше была контора какой-то автобазы или стройки, точно не знаю, – продолжал Грызунов, пропуская мимо ушей оскорбления. – А теперь это штаб-квартира нищенствующей армии.
– Вам всем давно на кладбище перебираться надо.
– Что правда, то правда, – неожиданно для Игоря согласился с ним старик. – Пора уже на вечный покой. Да вот что-то Боженька никак не хочет душу мою прибрать. А пока, может, все же выпустишь меня отсюда, мил человек.
– Ну ты, старпер, даешь! Фиг тебе! Посиди под домашним арестом! Ты ж нам ничего еще не сказал!
– А что я вам должен был сказать? – В старческих выцветших глазах вспыхнул и тут же погас огонек надежды.
– Вот придет Николай Михайлович, он тебе все и напомнит, растолкует, разжует и в рот положит.
– Николай Михайлович? Это кто? Тот, с горбатым носом и с залысиной?
– Он самый.
– Он у вас за хозяина?
Такое определение покоробило Игоря, который вместе со своим напарником Константином при подобном распределении ролей ветераном второй мировой автоматически получал статус холопа.
– За директора! – рявкнул телохранитель Задонского.
– Ясненько. Не пойму только, какой интерес у вашего фирмача ко мне?
– Он же тебя вчера все долбал, пьянь! А ты, как дебил, заладил: „Не помню! Не знаю!“ Пришлось тебя ширнуть и сюда приволочь, чтобы было где поточить с тобой лясы в теплой, дружеской обстановке. Здесь нам никто не помешает выпытать из тебя все, что нам нужно. И поверь мне, дед, я из тебя все вытрясу. А будешь молчать или косить под дурака – я запущу свою руку в твою поганую глотку по самый, локоть, ухвачу за кишки и выверну все твое вонючее нутро наизнанку! – Игорь поднес свою огромную пятерню к лицу пенсионера и пошевелил пальцами, поросшими жесткими волосиками, как ножки тарантула.
– Эсесовец, – тихо произнес Иннокентий Степанович.
– Что? – взревел дзюдоист и замахнулся. Но бить не стал: таких полномочий от своего шефа он не получал.
Старик инстинктивно закрыл глаза и втянул седую голову в острые плечи.
– Моя бы воля… – проскрежетал Игорь и, не докончив фразы, схватил пленника за шиворот, рывком поднял с дивана и выволок из комнаты. Походив из угла в угол, Грызунов опустился на табурет у обеденного стола.
– Жри! – гаркнул охранник и поставил перед стариком тарелку с остывшей глазуньей из трех яиц и большую расписную кружку с теплым чаем.
Бывший фронтовик такого не ожидал и потому совсем растерялся. Он принялся нелепо скрести ногтями покрытые щетиной впалые щеки, завороженно глядя на еду.
– Ну что чешешься, как пес шелудивый! – услышал он прямо над собой. – Цепляй вилку – и вперед! Яд никто не подсыпал.
Голод, как известно, не тетка, и невольник принялся за еду. Игорь стоял, скрестив на груди руки, и наблюдал за пожирателем яичницы. Когда арестант подобрал все с тарелки, тщательно обтер ее кусочком белого хлеба и перешел к чаепитию, сжав кружку трясущимися ладонями хронического алкоголика, в дверь позвонили.
– А вот и директор нашей фирмы! – объявил борец. – Сейчас, дедуля, он с тобой непосредственно и займется.
Оставив старика в одиночестве, Игорь пошел в прихожую открывать дверь.
Вскоре в комнату вошел лысеющий мужчина средних лет с крючковатым носом, в котором ветеран узнал человека, что беседовал, а точнее сказать, допрашивал его вчера. Позади возвышались, вздымаясь двумя скалистыми утесами, телохранители.
– Ну что, Степаныч? – спросил вошедший мягко, словно доктор Айболит больную мартышку. – Как наш гостиничный сервис? Как спалось?
– Спасибо, нормально.
– Как питание? – Мужчина вынул из кармана пиджака носовой платок и вытер им мелкие капельки пота с высокого лба. – Жарковато сегодня, – добавил он, вроде бы ни к кому не обращаясь.
– Харчи приличные, – ответил Грызунов и отодвинул от себя кружку. – Спасибо за угощение.
– Из твоего „спасибо“ шубы не сошьешь, Степаныч. Или тебя называть полностью, по имени-отчеству? Иннокентий Степанович? А, Грызунов?
– Называйте меня так, как все меня кличут, – Степанычем. Так привычнее.
– Как скажешь.
– А вас как величать-то? – Грызунов робко посмотрел в глаза своего собеседника и убрал руки под стол.
– Называй Николаем Михайловичем. – Задонский сел на свободный стул напротив пленника, стянул с себя пиджак, кинул его шоферу-телохранителю и закинул ногу на ногу. – Учти, Степаныч. Мы дали тебе возможность отдохнуть в человеческих условиях не потому, что ты заслужил это в сорок пятом, защищая советскую родину, которой сейчас уже нет, а для того, чтобы ты напряг остатки своих проспиртованных мозгов и выложил нам все то, что нам от тебя нужно! Мы не собираемся ухаживать здесь за тобой, как в доме для престарелых. И мы ехали сюда, в Калининград, из Москвы златоглавой за тысячу с гаком верст через два суверенных государства не для исследования экономического потенциала самой западной окраины Российской Федерации, а для выяснения отдельных деталей, к которым ты, достопочтимый мой Степаныч, имеешь самое прямое касательство.
Задонский, несмотря на существенную разницу в возрасте, обращался к своему визави на „ты“, в духе милицейских традиций, где сотрудникам министерства внутренних дел в борьбе с не поддающейся выведению преступностью нет места правилам хорошего тона, учтивости, миндальничеству, слащавости и прочим посыпанным сахарной пудрой штучкам великосветского общества эстетствующих аристократов. Зато Грызунов именовал находившегося по ту сторону стола москвича исключительно на „вы“ и по имени-отчеству, как и следует задержанному, представшему пред грозными очами следователя по особо важным делам, к которому еще пока рано, ввиду отсутствия неопровержимых улик, обращаться расхожей и общепринятой фразой – „гражданин начальник“.
– Я не совсем понимаю…
– Кончай! – оборвал старика Николай Михайлович, откинувшись на спинку стула. – Все это мы уже слышали. Напомню основные позиции нашей недавней с тобой беседы. Нам ни к чему твои биографические данные, мы и так о тебе достаточно много знаем. И то, что тебе семьдесят два года, и то, что ты служил сапером, и что после войны работал в системе водоснабжения и канализации Калининграда, и что после смерти своей жены, а затем и гибели в Душанбе твоего единственного сына и его семьи в период охоты за русскими ты стал спиваться, что в твоем переходном с этого света на тот возрасте чрезвычайно опасно для здоровья.
Слова Задонского причиняли старику боль. Это было заметно по его набрякшим влагой глазам. Его душа, за многие годы тяжелой жизни превратившаяся в мишень из жесткой фанеры, все же всякий раз вздрагивала, когда ее прошивали автоматные очереди. Но на этот раз в нее умелой рукой метнули гранату, осколки которой едва не разорвали цель на мелкие кусочки.
А противник продолжал развивать наступление, атакуя по всему фронту:
– До чего ты докатился, Степаныч! Пропил медали, ордена, мебель, квартиру! Ты променял на водку честь воина-освободителя!
Фронтовик не выдержал обличающей речи и заплакал, по-мальчишечьи размазывая слезы по грязному морщинистому небритому лицу.
Оценив плоды своего обвинительного монолога, Задонский протянул Грызунову платок, которым еще недавно утирался сам, и вложил его в старческую ладонь.
– Ну все, все! Хватит, дед. Успокойся. Я смотрю, кое-что человеческое в тебе осталось. А я подумывал, что ты уже безвозвратно потерян для общества. Тебе хоть пенсию наше доброе правительство платит? Как-никак ты же кровь проливал за Сталина.