Наступило давящее безмолвие.
– И всё же? – сломав тишину, медленно произнёс Иван, – Чем же провинилась трембита наша?
– А тем, что за месяц она наделала больше, чем все дипломаты во все времена, – ясно ответил из-за решётки Гэс.
39
Река не может не течь к морю.
У муравья перед смертью крылья вырастают.
Самолет летел.
Перепачканный рвотой, старик лежал, как и обещал Джимка, на верхней багажной полке, завернутый в брезент, пристёгнутый к крючьям в стенке.
Со вчерашнего завтрака у старика не было во рту и маковой росинки, однако рвота долго его маяла. Его всего выворачивало наизнанку. Он скрючился, насколько позволяла бечёвка, которой был перехлёстнут в ногах, в поясе и по груди, заходился поминутно на рвоту, но рвать было уже нечем.
Наконец рвота отступилась.
Затихло всё в старике; вернулась ясность в сознание.
Старик забеспокоился. На тот ли самолёт попал? Тут ли мои? А как, как я выйду? Ка-ак?..
Старик мучил себя вопросами и ответить самому себе не мог, не мог вовсе и боялся любого ответа. Откатывался моментами страх, твёрдый рассудок говорил:
"А вот возьмут и швыранут! Раскачают да в дверку… Лети, друже, откуда прилетел…"
Ёжился, с перепугу закрывая глаза, однако ясно видел себя, как летел в воздухе, выброшенный с самолета; и до того накатывала на бедолагу жуть, что почти физически чувствовал боль от удара при падении; кусая слабыми зубами хрусткий край брезента, задавленно мычал, стоном опасаясь выдать себя.
Проходило несколько секунд.
Старик оцепенело лежал с открытыми глазами, будто пережидал боль. Помалу её забирало, относило куда-то…
Светлел старик лицом, трогая под рубахой на груди кримпленовый отрез.
"На месте… Летим…"
Старик купил этот отрез, когда узнал, что жива-здорова его Анна, и надумал подарить ей через сыновей.
Хотелось ему, чтоб именно из этого чёрного кримплена сшила себе платье Анна, никогда б не носила, а наказала, чтоб надёрнули на неё после её смерти. Тревожился старик, что уже не признает там Анну в лицо, а по платью узнал бы враз.
"А на что через сынов?.. Я сам из рук в руки… Тако оно способней… Принарядишься ты у меня, Анница, мы ещё прогуляемся с тобой по Белкам… Материя добра… всё одно как рубленка… Свой подарок привезу сам… Долларики подмогут…"
Пальцы гладили носовой платок, завязанный узелком. Платок был в отрезе. В платке действительно были деньги до встречи с Джимкой.
"Вы, – говорил деньгам, вовсе забыв, что в платке у него осталась одна мелочина пустая, христараднику не наскребёшь дать, – вы положили меня сюда… Вы и не дадите выкинуть… Вы и высадите где надо… У вас, у доллариков, о-хо-хо-хо какие отмычки ко всякому смертному, ко всякому закону…"
Старик настолько верил в силу доллара, что, осмелев, освоившись в самолёте и вовсе перестав бояться, подумал самым честным образом, что это доллары задобрили его страх, выкупили его у его же вечного страха перед самолётом; он боялся самолётов не только в аэропорту, но и когда видел гудевший золотой крестик в небе. Заскакивал в первый же подъезд и, припахнув лицо полой пиджака, выстаивался, покуда гул дочиста не сминало.
Это было там, на земле, было так всю жизнь.
А вот теперь, спелёнатый, лежит он в самолёте и анисколечко не боится!
Радужные мысли про собственный пангероизм в нём ломались, таяли, гасли; снова вспухала тревога.
Чёрными воронами слетались в плотную кучу клевать его одни и те же старые думы. На тот ли попал? Здесь ли мои? Как выйду?
"Про выход, ядрён марш, головы не ломай. Были б тольке туточки… Как прознать? Может, всёжки слезть да пойти?"
Ужас выворачивает старика.
Становится страшно, так страшно, что отворачивается он лицом к стенке – будто отворачивается от своей мысли про то, чтобушки вот взять да пойти по салону искать сынов.
"Пойти – риск какой… А подслушать говорильщиков не во вред".
Рядом туалет. В эту сторону всё пришатываются заодно и покурить, и старик, задыхаясь от дыма, поскольку не курил сам, сосредоточенно вслушивается в голоса курцов.
Сквозь шмелино-монотонный гуд долетали размытые, зыбкие обрывки слов и чем доле старик вслушивался, на душе становилось холодней: говорили всё по-чужому.
Самолет сел.
По весёлым голосам, по топоту догадался старик, что народ выходит.
"Словчи незаметно врубиться в выходящую очередь", – шли на память слова Джимкина дружка. Это ему вчера Джи передал старика. Это он вёл старика ночью глухими путями к пустому самолёту. Это он, запеленав в брезент старика, вскинул его на верхнюю багажную полку, привязал к крючьям. Да, видать, перестарался.
Как ни вертелся старик – не мог отвязаться. Узлы мёртвые, слабыми пальцами нипочём не разомкнуть.
А между тем пропал топот, уходили от самолёта голоса.
Старик готов был уже кричать, как сверхусилием он таки по ниточке схитрился перекусить бечёвку. В старых дёснах уже не было силы, кровь пузырилась, кипела в дряблых уголках рта, и он, выплюнув красный ком в кулак, свалился с полки.
Стюард у трапа на половине зевка прикрыл ладонью рот. Присвистнул:
– Хо-хо!.. – Да поспи ты ещё с полминуты, я б захлопнул двери…
Народ с самолёта уже смешался с вокзальной толпой, и как старик ни кидай глаза по все стороны, не находил своих.
"Невжель не на тот?.."
В старике примёрло всё: дыхание, пульс, желание идти куда-то ещё дальше. Он остановился. Расколото, убито смотрел на круглый вокзал, на гудящую тесноту вокруг.
Невесть откуда вымаячил ему на глаза Петро, хорошо видимый над роковитой людской сумятицей.
– С-с-сынки-и!.. – неверяще позвал старик сквозь подступавшие слёзы, но его никто не слышал. Из хвоста терявшейся в общей толпе кучки с их самолета ни одна живая душа даже не обернулась.
Наддал старик из последнего, повис в слезах у Петра на руке.
Выронил Петро вещи на бетонку.