– Катунчик, я должен уехать. – И пробую раскидать тоску. – Пить так пить, молвил слепой кутёнок, которого несли топить.
– Но ты-то не слепыш! Девчата, между прочим, с интересом, с надеждой уже поглядывают на тебя. Ещё уберём под венец с тобой такую кралечку! Есть одна на примете…
– И потом всю жизнь кисни на чаю? Не-е, Катюшка, не мешай мне. Я сам смешаюсь. Так уж спеклось… Я должен уехать.
– Должен. Но разве обязан?
Сухум не принимал.
Наш поезд зацепился за какую-то корягу в Келасури.
Выскочил я из вагона – я на всех остановках выхожу, занятно ж таки посмотреть, что за места проскакиваешь, – бросил глаз вокруг и обомлел:
– Господи-и! Красотень-то каковущая!
Слева море, люди. Кто купается, кто на песке поджаривается. Бедолаги чуть не дымятся!
Справа горы фигурные в лесах.
Распахнул я рот, потянулся глазами от корени к вышке диковинного дерева. Кепка с меня свалилась.
– Эчто, кацо, красиви? Ух… ух… Я так скажю… Келасури – зэмнои пилиал рая! Нэт, да?
– Филиал, филиал, – бормочу я, без охоты поворачиваюсь на голос. Поворачиваюсь и вижу: по-турецки загнав под себя пухлые родные поршни, расселся, как чирей на именинах, короткий толстячок моих лет. Ухает от зноя, обмахивается розовой войлочной шляпой.
На самом верху руки по дужке синеет вязевая надпись: Син Кафкаса. Пожалуй, передо мной не кто иной, как сын Кавказа.
– Ну что, сынок, клапана горят? – подмигиваю я мученику. – Трудно, вломак, загорать?
Он улыбается шире моря.
– Трудни, трудни… Уф… жяра… Плёхо… Вино будэт тёпли, и мой дэффочка будэт потни…
Тут ко мне заговаривает широкий, надёжный в кости благообразный дедок с белым мазком бородки:
– Извините. Я понаблюдал за вами… Вижу, нравится вам здесь. А вы, признаюсь, нравитесь мне. Потянуло к вам. Человек держится человеком, как плетень кольями. Я с места в карьер… Я здешний лесничий. Оставайтесь у меня лесником…
– Батя! Да вы что? Я ж, – веду руку в сторону, – вот с этого милого поездунчика.
Моя рука глупо зависает в атмосфере.
Нету ни первого, ни моего последнего вагона! И вообще от поезда уже и след накалился.
Спасибо, что вещей у меня то и было, что на мне.
Мда-а… Номерок. По-аглицки сбёг от меня мой поездуха…
Денег до Двориков не хватало.
И неволя вжала меня в лесники.
Мой новый старшой, Кирилла Ильич Голубев, детски обрадовался мне.
– Да наши леса – это!.. – высоко начал он и не нашёл слов про то, что же такое абхазские леса, продолжал нотой ниже: – Это «убежище древних растений»! Это… На громких пейзажистов ходят в Третьяковку. Берут билет и идут смотреть. Но картины, увы, – копия природы, причём, может, не самая лучшая. А оригиналы, а оригиналы – вот они! – широко повёл рукой вокруг. – Я не побоюсь назвать наши леса Третьяковкой под открытым небом. Представьте, близ Сухума уцелели девственные леса с редкими древними породами. Живут только у нас! Да каждое наше дерево, каждый кустик, каждая травка – живая поэма! Я попробую вам рассказать… Одна московская газета с лишним пафосом пела про меня: "С ним войдёшь в лес тупицей, а выйдешь академиком". Завидую вам. Вы молоды. В вас сила танцует!. А мои дни заходят, гроб за задом волочится…
Я грустно покосился ему за спину. Он смутился.
– Лесные университеты будем одолевать по ходу дела. Главное для нас с вами сберечь кипарисовую нашу рощу. Это вам не сучки сбивать. Придётся много штрафовать и вон этих, – взгляд на пестрые палатки меж деревьев, – дикарей, брезентовых самомучителей, и вон этих сынов Кавказа, – качнулся в сторону толстяка с татуировкой. – Придётся смотреть в оба. В полтора не в моде. Как говорится, бди одиннадцатую заповедь: не зевай.
Уже на второй вечер в форме и с пачкой квитанций я хозяином шествовал по кипарисовой роще. На своём подворье и петух генералиссимус! Кругом народу, точно колосу в урожайный год. Бродят, как куры. Кой-где курчавятся тягучие дымки. Сыны Кавказа жарят шашлыки!
И первый, на кого я нарываюсь, был вчерашний красунец в гулевой компании таких же ветрогонов. Меж ними шьются пляжные мамзельки.
– Здравствуйте, – говорю я в крайней строгости.
– A-a! Здрасти, дорогои! – в сладком поклоне тянет он мне руку. – Садысь, генацвалико. Сами дорогои гост будэш. Сэчас вмэстэ с наш дэффочка будэм шашлик кушить… Но сначал випьем!
– Выпьем! Выпьем! – защебетали пляжные чайки и стали хватать с разосталанной по скамейке газеты уже полные вина бумажные стаканчики.
Син высоко поднял свой стаканчик:
– Скажю-да тости… Товарищ Лессинг сказал: «Мир житейский – это часи, гири которих – денги, а маятник – женский пол». Так випьем же за то, чтоби исправность хода данних часов зависэла толко от нас, часових дэл мастеров!
Син выпил с утырками и только тут заметил, что я не притронулся к стаканчику с вином.
– Пачаму бэзотвэтствэнно отриваэшься от коллэктива? – насуровил брови синок. – Пачаму нэ пиёшь?
– На службе… Нельзя-с…
– Тогда кушяй шашлик! Умнэй будэшь. Как говорила мая троюродни дэдушка, ум живёт в жэлудке…
Оно, конечно, доброе слово и карасю радостно.
Однако я с подначкой, не в лад бросаю:
– Хоть оно и говорят, не учи дедушку кашлять, а я всё ж скажу. Дедунька не учил? Не неси свою ложку туда, где нет твоей миски?
И не выхожу из строгости, продолжаю держать свою суровую марку:
– Почему развели костёр в неположенном месте?
– Дорогои! Шашлик жарят там, гдэ душа хочэт. А душа хочэт на бэрэг моря! Под кипарис!
Ветки кипариса свисают низко. Того и жди пыхнут. Кипарис легко ловит огонь.
– Извиняюсь. С вас штраф.
– Пожалюста, дорогои. Бэз извинэни!