В сухопутной армии пока еще бодрились, пели, передавая из уст в уста уже сложенные песни о героях этой войны, в основном о моряках, о «Стерегущем», о гордом "Варяге", вальс «На сопках Маньчжурии», «За рекой Ляохэ»[6 - В позднем варианте песня гражданской войны 1918-20 гг. «Там вдали за рекой».]…
За рекой Ляохэ загорались огни,
Грозно пушки в ночи грохотали.
Сотни юных орлов из казачьих полков
На Инкоу в набег поскакали.
Русская армия так и не дождалась приказа наступать… Америка, финансировавшая эту бойню по заказу Англии, выступила ходатаем Японии о прекращении войны. Россия получила политическую оплеуху…
С грохотом и цокотом прокатывались по Невскому проспекту конные трамваи. Вагоны на электрической тяге в Санкт-Петербурге появлялись лишь зимой, когда рельсы прокладывали по льду Невы.
Тут же сновали пролётки или стояли на углу в ожидании седоков. Так что в воздухе витал близкий сердцу провинциала аромат русской глубинки – конского пота с навозцем.
На афишной тумбе – на углу Невского и Садовой улицы – выделялся начинающий желтеть царский манифест об окончании Русско-японской войны. Макарову спешить особо было некуда, и он невольно остановился, перенес тяжесть тела на костыль и внимательно, с большим интересом прочел:
"В неисповедимых путях Господних Отечеству Нашему ниспосланы были великие испытания и бедствия кровопролитной войны, обильной многими подвигами самоотверженной храбрости и беззаветной преданности Наших славных войск в их упорной борьбе с отважным и сильным противником. Ныне эта столь тяжкая для всех борьба прекращена, и Восток Державы Нашей снова обращается к мирному преуспеянию в добром соседстве с отныне вновь дружественной Нам Империею Японскою.
Возвещая любезным подданным Нашим о восстановлении мира, Мы уверены, что они соединят молитвы свои с Нашими и с непоколебимою верою в помощь Всевышнего призовут благословение Божие на предстоящие Нам, совместно с избранными от населения людьми, обширные труды, направленные к утверждению и совершенствованию внутреннего благоустройства России."
У Макарова, который даже под японскими пулями не вжимал голову в плечи, который хладнокровно набивал трубку, пока японская артиллерия обрабатывала их позиции фугасами и шрапнелью, у Макарова, привыкшего идти на смерть, как на ежедневную работу, от обиды покраснели и увлажнились глаза. Ему стало жалко всех: самого Царя, который представлялся ему теперь совсем беспомощным и слабым, жалко товарищей-героев, напрасно отдавших свои жизни во имя победы, жалко тех, кто честно и храбро сражался. Жалко безынициативного главнокомандующего – генерала Куропаткина, который, словно бы подчиняясь чьей-то злой воле, приказывал войскам отступать, чем не только не стяжал себе славы, но обрел репутацию бестолкового полководца. В армии нарастало недовольство. Уже открыто поговаривали о предателях в генеральном штабе. Особенно после яростных боев на Ляоянских позициях, бездарно отданных противнику, уступавшему русским по численности войск и артиллерии.
Среди монотонного городского шума вдруг выделились отдельные возгласы. Со стороны Фонтанки – от Аничкова моста шагала группа молодых людей, оживленно общающихся, с чрезмерной жестикуляцией и излишней суетой, не присущей чопорному Невскому. По-видимому, их кровь горячила не только молодость, но и некоторое количество спиртного. Они вели себя не вызывающе, но проходившие мимо люди, тем не менее, сторонились их, и даже экипажи объезжали стороной, а стоявший на перекрестке городовой с длинной шашкой на боку насторожился, скосив глаза в их сторону.
Мимо Макарова, опираясь на костыли, прошёл раненый морской офицер в чине мичмана, с орденом Святого Георгия 4-й степени. Макаров, как мог, встал смирно, отдал честь. Мичман, повернув голову в его сторону, чуть кивнул. Макаров успел заметить обезображенную то ли осколками, то ли обожжённую правую сторону лица офицера и проводил его сочувствующим взглядом. Мичман прошёл дальше, навстречу группе молодых людей. Макаров разглядел их внешность, где видны были и студенческие шинели, и длиннополые пальто, и широкополая шляпа, и даже, несмотря на поздний октябрь, соломенное канотье – что, впрочем, оправдывалось солнечной теплой погодой. Такое разносезонье в одежде характерно для Петербурга – из-за особенностей погоды – переменчивой, как женщина. И надо провести здесь немало времени, чтобы привыкнуть к этому.
Вся компания с разгону обступила мичмана. Его явный вид бывшего фронтовика сразу привлек их внимание.
– А-а! – раздался насмешливый возглас.
Идущий впереди легко одетый – в клетчатые брюки, светлый пиджак, из-под которого выглядывал желтый жилет, резко остановился и слегка приподнял на голове шляпу:
– А-а, господин Защитник Отечества? – он, кривляясь, сделал что-то вроде реверанса – Поздравляем-с с победою-с! – Судя по длинным волосам и цивильному, но эпатирующему виду, это был представитель богемы. Некто, мнящий себя поэтом.
Надо заметить, что Санкт-Петербург начала XX века просто кишел поэтами. Всякий, посещающий литературное собрание, считал себя поэтом – как минимум. Но если бы довелось посетить эти собрания иностранцу, то он непременно решил бы, что это не литературное, а скорее политическое общество.
Раздались смешки и дурашливые восклицания:
– О! Кого имеем честь созерцать – наши обмишурившиеся чудо-богатыри!
– Что, господа-воители, обгадились?
– Обделались, герои?
– Геройски обделались! – сострил один из студентов.
Вся группа скабрезно заржала, гримасничая красными разгоряченными лицами. От них веяло чем-то нездоровым, в том числе и выпитыми водкою, и пивом, и еще чем-то кислым – то ли капустою, то ли залежавшейся селедкой, то ли застоявшимися солеными огурцами или просто несвежим телом.
– Надавали вам япошки по мордасам, – продолжал первый, – по чванливому суконному российскому рылу. Великая империя! – его лицо исказилось от злости, закрученные напомаженные усики дернулись, как от боли, – Гниль, помойная яма!
– Да здравствует японский император! – раздалось из-за его спины.
Усатый выбросил руку вверх:
– Господа!! Виват адмиралу Хейхатиро Того! – при этом он оскалился.
Так, должно быть, улыбался Хам, таща за руки своих братьев посмотреть на уснувшего обнаженного отца, спасшего всё живое на земле от потопа.
Негативное отношение «русской общественности» к войне было для Макарова уже делом не новым. Вести об этом доходили даже до фронта. Но ни он, ни прочие сограждане не подозревали, что на формирование общественного мнения в России Германия и Америка тратят изрядные суммы денег. Здесь, в Петербурге, лежа в госпитале, Макаров прочитал несколько номеров специальной военной газеты «Русский инвалид» – одной из самых лояльных, наименее залибераленных и наиболее патриотичных. Но даже там события освещались совсем недолжным образом. Говорили, что по газете «Русский инвалид» японцы корректировали планы своих военных действий, заранее зная о планах русского командования. Настолько в угоду гласности и «свободе» печати подробно и беззастенчиво публиковались все распоряжения военного министра, описывались предстоящие манёвры, передислокации и перегруппировки русских войск в районе боевых действий. Эти описания для гражданской публики были совершенно излишними, разве только для того, чтобы вызвать очередной взрыв сарказма.
Что уж говорить о таких газетных изданиях, как эсеровская нелегальная газета «Революционная Россия», открыто призывающая к вооруженной борьбе против царского самодержавия.
Пока же героически сражавшиеся солдаты, матросы и их командиры напрасно отдавали свои жизни во имя Царя и Отечества, управляемые командованием, в основном либо незаинтересованным в победе русской армии, а, следовательно, и в победе самодержавной России над императорской Японией, либо вынужденного подчиняться «общественному мнению». Опять же хотя бы по той причине, что весь «цивилизованный» Запад поддерживал японского императора, считавшегося правым только потому, что он усмирял имперские «амбиции» России, по крайней мере, до тех пор, пока Япония не стала претендовать на континентальные территории, что, несомненно, усилило бы её влияние на азиатской части континента. А это европейским политикам и «общественному мнению» было не нужно. Присутствие островной Японии на континенте естественным образом добавляло хлопот. Вот тут-то министр Витте швырнул японцам кусок острова Сахалин – на том и разошлись.
Все эти закулисные тонкости мировой политики были неизвестны простому солдату. Да и нужны ли подобные нюансы, исполняющему свой долг защитнику Родины? Для русского человека – это всегда было делом само собой разумеющимся. Для русского понятие «дом» – это не собственный хутор, усадьба, деревня, а вся Россия. Широка русская душа – ей личного благополучия в отдельно взятом фольварке маловато…
У Макарова потемнело в глазах, кровь застучала в висках, учащённо забилось сердце. Он судорожно сжал костыль, так что побелели костяшки пальцев на правой руке. Мичман тоже изменился в лице и выпрямился.
– Ах ты, мокрица сухопутная! – негромко, но яростно прорычал он и схватился за карман, в котором у него, возможно, было какое-то оружие, но выронил костыль и замешкался.
Трудно предсказать, сколь трагично могла закончиться эта встреча. Но тут раздался грозный голос городового, быстро отреагировавшего на беспорядок.
– Прекратить, господа студенты! – обратился он к смутьянам, присвоив им сразу же наивысшую категорию нарушителей порядка, – По какому праву митинг, кто разрешил? – Он пробирался сквозь начавших собираться ротозеев, придерживая левой рукой полицейскую «селёдку» – длинную, за всё цепляющуюся шашку, а правой – кобуру с массивным одиннадцатимиллиметровым Смит-Вессоном, шнурок от которого удавкой обвивал воротник полицейского мундира, и, казалось, затягивался на мощной шее, от чего круглое лицо городового стало красным.
– А вот и законные власти, – ехидно выкрикнули из толпы, отчего «господа студенты» осторожно, но гаденько захихикали. Тем не менее, они нехотя попятились и стали заворачивать на Садовую. Усатый взял «под козырек», приложив руку к своей шляпе и с дурашливым видом промаршировал мимо городового. Они почти скрылись за углом здания, когда один из них, обернувшись, бросил:
– Сатрап!
Лицо городового вытянулось, нос покраснел и вспотел, брови выстроились лесенкой.
– Что-о-о! – утробно, как кот, прорычал он, – а вот я вас! – с этими словами он схватил толстой лапой, висящий на шее свисток, и сделал такой вдох, поднося его к губам, что показалось – он лопнет сейчас от усердия или раздастся молодецкий свист, и что-нибудь рухнет в Петербурге, какое-нибудь обветшалое здание. Однако вся компания спешно прибавила шагу и скрылась, а городовой лишь пососал мундштук свистка, смачно причмокнув, и вдруг заметив, как извозчичья лошадь ступила на край тротуара, накинулся на извозчика так, что испугал лошадь, и та захрапела и пошла боком, путаясь в собственных узловатых ногах :
– Ну, куда, куда прёшь, муж-жик! Вот лишу разрешения на извоз, поедешь в деревню навоз месить!
– Помилуй, ваше благородие, – взмолился удивлённый извозчик, с трудом удерживая лошадь, – у меня в деревне жена и дети малые, я им денежек на еду посылаю, в деревне нам исть вовсе нечего, помрём…
– Но-но, – миролюбиво буркнул городовой. – Ты мне ваньку-то не ломай из себя. Исть нечего… Вон пролётка какая. Что я «ваньку»[7 - «Ваньками» называли приехавших на временные заработки из деревни, как правило, в летнее время.] от лихача не отличу…
Макаров быстро доковылял до офицера и, подняв костыль, подал ему.
– Благодарю, – чуть смущенно ответил тот и ушёл, снова сутулясь и тяжело опираясь на костыли.
Городовой же только для вида напустил на себя строгости, тем более, что прочие извозчики вокруг ехали и вдоль и поперёк, правя куда прикажут. На самом деле городовой был добрый малый: уважал начальство и соблюдал порядок, получая «откупные» с местных мазуриков из торговых дворов Гостиного и Апраксина. Он любил свою жену и двоих детишек. Раз в неделю ходил к своему приятелю и куму, тоже городовому, собиравшему мзду с потаскух, зарабатывавших свой «нелегкий» хлеб в меблированных комнатах, располагавшихся в аккурат над рестораном «Тройка», что на Загородном проспекте. Встретившись, приятели переодетые в штатское, шли в ресторанчик «Капернаум» на углу Владимирской площади, на которой стоит церковь в честь иконы Владимирской Божьей Матери, и Кузнечного переулка, послушать разговоры обывателей. В этот ресторанчик – несмотря на его низкий разряд – в сущности, обычный трактир, начальство не заглядывало, зато его посещали нередко «интересные» люди, собственно сквозь него прошли многие, причислявшие себя к литературному обществу Петербурга. Как раз в то время его завсегдатаем был скандально известный писатель Александр Куприн. Его недавно вышедшая, но уже ставшая широко известной повесть «Поединок» наделала немало шуму. Некоторые офицеры воспринимали её как оскорбление российской армии и заочно вызывали Куприна на дуэль. Зато вся «передовая», как либеральная, так и в особенности левая общественность была в восторге. Высоко оценил повесть и сам Лев Толстой, пожурив, однако, «Поединок» за излишнее «толстовство»!
Здесь, в «Капернауме» завсегдатаи различных пород и мастей, многие с претензией на богему, обсуждали последние события:
– Говорят, – цедил сквозь зубы господин с жёлтым, как после малярии, лицом, попивая свежее венское пиво и покуривая папироски товарищества «С. Габай», – что когда кто-то из немецких младших офицеров написал такой же пасквиль, как господин Куприн – только на немецкую армию, автора законопатили на каторгу, а произведение изъяли и уничтожили, сочтя его крайне вредным и разлагающим.