…А потом был суд. Но о нём и сегодня вспоминать невозможно. Как рассказать о том, как в городском суде на Фонтанке ввиду особой важности дела были перекрыты три этажа и мы через стеклянную дверь увидели, как их вели, как шёл Толя с руками за спиной. Как впустили в маленький зал заседаний, где разрешали присутствовать только ближайшим родственникам да ещё «представителям» (от Союза писателей был переводчик Корнеев), как читали обвинительное заключение, а Толька, впервые увидев всех нас, не слушал этих страшных слов и сиял, как начищенный самовар. Как передать эти часы сидения, когда меня до дачи показаний в зал не пускали, и мы с моей подругой Мариной притыкались где-то в коридоре, чтобы увидеть через стекло, как ведут Толика, чтобы дождаться свекрови, которая одна могла пока присутствовать на суде. Как, наконец, и я оказалась там и слушала показания обвиняемых, свидетелей и шла потом после заседаний к Але в институт, и рассказывала всё по порядку. И Аля плакала, а я старалась не терять здравого смысла, пыталась что-то анализировать, сопоставлять. Как постепенно, не сразу становился понятен страшный умысел ГБ, этот абсурд нашей жизни – когда по одному делу шла грязная уголовка (грабёж квартиры вдовы гинеколога), затем сфабрикованное КГБ благодаря неразборчивости в знакомствах друга и подельника Толи совместное его с двумя уголовниками «политически-националистическое дело» (вот где возник Мальчевский, чьё имя фигурировало в протоколе обыска) и, наконец, политически-поэтическое дело Толи. И адвокат Семён Александрович Хейфиц, подготавливая меня к худшему, объяснял, что эти уголовники, на счету у которых немало краж, для судей – заблудшие мальчики, а два поэта – вот это прямые враги советской власти. Как прокурор запросил для Толи пять лет, и мама одного из уголовников, которая всё время уверяла нас, что Толика отпустят прямо с суда, забыв о своей беде, пошла утешать нас и провожать до метро, а дома, как только мы вошли, раздался телефонный звонок и бодрый голос далёкой приятельницы: «Скажи сразу, сколько Толе, потому что я иду в ванну», и я произношу этот немыслимый непроизносимый срок: «Пять лет и иди в свою ванну». И затем приговор: четыре года лагеря строгого режима, два года ссылки. И… Ну какое может быть ещё «и»?
Но прежде, чем поставить окончательно точку, я должна рассказать ещё об одном судилище – на этот раз надо мной.
Редактором многотиражной газеты судостроительного завода имени Жданова, где я работала, был Олег Дмитриевич Байков, чья безвременная смерть ещё и сейчас болью отзывается в моей душе. Только позднее я узнала, что Олега вызывали в ГБ, что он говорил обо мне только хорошее. Но, к сожалению, не всё зависело от него. Над редактором был партком, и этот партком уже давал мне понять, что надо бы уйти с работы по собственному желанию. Но идти мне было абсолютно некуда, так что такого желания не возникало. Позднее, когда меня готовы были взять в аспирантуру театрального института, партком дал мне характеристику следующего содержания: «Е.А.Фролова работает в газете. Муж у неё осуждён по 70 статье УК РСФСР».
Но я забегаю вперёд. Сейчас рассказ о том, как вскоре после суда меня вызвали в шикарный, обитый деревом кабинет первого секретаря парткома. На этот раз, кроме трёх секретарей, там было ещё два гэбиста. Обвинения были давно известными: идеологический работник, не дала оценки, не пресекла, не донесла.
Гэбисты принесли Толины стихи, читали их секретарям парткома, вместе возмущались.
Мне терять было нечего, поэтому вместо защиты я избрала тактику нападения.
– За распространение этих стихов судили по статье 70-й уголовного кодекса, так что если они с вашей лёгкой руки пойдут по городу, не ищите, кто их пустил.
Гэбисты злились, наскакивали. Я опять повторяла свои любимые доводы – про реакцию на культ личности, про путь поэта. Говорила, что эту подборку собрал не Толик, а ГБ, что жила с мужем одной жизнью и знала все его переживания за страну.
Один из гэбистов обвинил меня в соучастии.
– Суд не вынес по поводу меня частного определения, поэтому за подобные слова можно ответить по суду.
И вдруг раздались слова самого молодого секретаря парткома Анатолия Никитина, с которым в бытность его секретарём комитета комсомола у меня были почти приятельские отношения:
– Лена, Вас, конечно, никто не обвиняет в участии, но если Вы видите, что кого-то убивают, и проходите мимо…
Ни один гэбист не вызвал у меня ни разу такой гадливости.
– Это такой бессмысленный пример, что я не считаю нужным на него отвечать.
– Но вы идеологический работник, вы не можете работать в редакции, – это опять кто-то из гэбистов.
– Уходить мне некуда, поэтому уйду я отсюда, только если вы предоставите мне квартиру за казённый счет в Большом Доме.
– Ну что ж, это мы можем.
Судилище длилось около двух часов. Всё это время мой редактор сидел на месте и ждал, что его позовут, что он сможет сказать в мою защиту хоть пару слов. Но гэбистам это не было нужно.
После конца я зашла в редакцию.
– Олег, очевидно, всё.
Редактор опустил голову и снял очки.
– Ну уж нет – их я как-то выдержала, а вот вас… Быстренько приходите в себя.
А потом мы пошли в столовую с моей коллегой Ниной, я рассказывала, а она плакала и всё повторяла:
– Ну вот, тебе ещё меня надо утешать.
Судилище проходило в тот день, когда и без меня в редакции было горе. Утонул наш фотокорреспондент, молодой, удивительно славный парень. Были похороны. Мы шли по кладбищу. Сердце у меня болело, я отстала от процессии, принимая валидол, и вдруг взглянула на могилу, у которой стояла.
– Господи, да будет воля Твоя.
Я не могу сказать, что верую. Не атеистка, но и веры настоящей нет. Но эти слова что-то повернули в душе:
Господи, да будет воля Твоя!
Потом в автобусе, когда я ехала с кладбища, мне на руку села божья коровка, и я почувствовала хоть робкую, но надежду.
На этот раз, действительно, обошлось. Меня не уволили, и я доработала до того дня, когда пришла пора ехать к мужу в ссылку.
Но это уже не было жизнью по другую сторону колючей проволоки, и проблемы, которые не стали более лёгкими, всё же были более человеческими. Потому что там, в Сибири, мы с мужем были вместе.
Лагерные свидания
Не могла заснуть почти до утра. На этот раз не вспоминала суд, не задавала бессмысленных, не имеющих ответов вопросов: «почему» и «кто донёс». Подробно, обстоятельно в квартирной ночной тишине обдумывала я свою поездку к мужу.
Мы ещё не знали, доехал ли Толик до места, и где он, этот лагерь. Можно ли будет сразу ехать или придется ещё ждать: на строгом режиме одно личное и два общих свидания в год. Но когда? Говорят, только через полсрока. Но считать ли с момента ареста или с суда? Тем не менее, сборы были конкретными: «Надо купить сумку-холодильник. Иначе продукты не довезти».
Заснула. И, кажется, почти сразу раздался междугородний телефонный звонок. Звонила мама Толиного солагерника. Она только что вернулась со свидания и передает нам Толины слова: «Можно ехать».
Когда прошло первое потрясение, и мы с родителями мужа вспомнили и обсудили каждое слово этой скудной информации, «Надо купить сумку-холодильник», – сказала я.
Хлопоты были долгими. Хотелось взять как можно больше полезного, вкусного, нужного. В сумке-холодильнике ехала кура, колбасы. Рюкзак был набит битком. В другое время и не поднять. Но отказываться от чего-то было невозможно. Личное свидание три дня, и мы уже знали, что там можно кормить. А как человек изголодался в лагере по домашнему – легко себе было представить.
Забегая вперёд, скажу, что там, на свидании, сделала мужу яичницу из десяти яиц и он, совсем не обжора, с трудом, правда, но всё же съел её, за что меня потом долго ругали мои мудрые подруги: «Ты же могла ему испортить печень». Но что я тогда понимала про печень? Там, в лагере?
Итак, неподъёмный рюкзак был собран. Предстояла поездка в Мордовию с тремя пересадками. Первая была лёгкой: в Москве меня встретили друзья, накормили, обласкали и в поезд посадили. Страшное было впереди.
Следующая пересадка – Потьма. Поезд стоит недолго. Спрыгиваешь со своим рюкзаком и идёшь до узкоколейки – через железнодорожный мост, по тропинке, по шпалам. На узкоколейке – поезд. С трудом забралась на высокую подножку. Поехали.
Станция Явас. Отсюда близко. До Озерного всего 20 с небольшим километров. Но автобус сломан. Мне, кажется, вообще ни разу не удалось увидеть его работающим.
Жарко, пыльно. Долго с такими же горемыками ищем машину. Наконец, грузовик. Залезаем в кузов. Дорога – как будто специально, чтобы кара стала ещё более нетерпимой. Двадцать километров машина преодолевает за полтора часа. Ухабы, рытвины, бросает из стороны в сторону. Отчаявшись в своём стремлении уцепиться и удержаться на месте, летаю со своим рюкзаком от борта до борта. Мужчина, сильный, просидевший у борта всю дорогу, потом долго вытаскивает отовсюду длинные занозы.
Наконец, приехали. Озёрное. Озерлаг. Какая грустная насмешка!
Иду к зоне. Формальностей не помню. Что заполняла, что говорила – не знаю. Сквозь колючую проволоку увидела несколько зэков, улыбнулась им, как солагерникам мужа.
Всё оформлено. Прямо из проходной – вход в дом свиданий. Две комнаты, кухня. Механически пытаюсь привести в порядок себя и комнату, где предстоит прожить эти три дня. Жду…
И вот на пороге – почему-то показавшийся особенно высоким в этой комнате, в лагерном, счастливый…
Общее свидание и по сей день вспомнить страшно. Всё те же пересадки, та же мучительная обратная дорога. В Потьме почти на ходу вскакиваешь в переполненный вагон, а дальше уже то ли стоишь, то ли висишь – и так неизвестно сколько станций. После второго личного, на которое ездила с Толиными родителями, стояли в вагоне в проходе, у свекрови из носа пошла кровь, только тогда удалось устроить её на кончик скамейки. А затем, ступая по ногам, перешагивая через чужие вещи, я добиралась до туалета, смачивала платок и обратно – по ногам, через вещи – приложить мокрый платок к носу.
На общем было всё то же – пересадки, штурм вагона, вытряхивающая душу поездка Явас – Озёрное, Озёрное – Явас. И почти тот же – разве чуть полегче рюкзак. Опять надежда, что удастся покормить, а главное – передать тёплые вещи и посылку. При строгом режиме разрешаются лишь две бандероли в год по килограмму каждая и одна посылка в пять килограмм. Так чтобы не уходили драгоценные граммы на ящик, чтобы все продукты были целые и свежие, естественно, везёшь. А общее свидание – всего четыре часа и, самое невыносимое – в присутствии надзирателя.
На этот раз надзирательницей была толстая баба с неподвижным лицом. Думаю, репрессивно-карательная система вывела уже особую породу людей. Ничего человеческого не проступает на этом лице при виде чужого горя. Сесть рядом – нельзя, говорить о чём-то важном невозможно, покормить – не положено. Ну, хотя бы плитку, одну плитку шоколада… Запрещено.
Не знаю почему, тут я не выдержала. Не плакала в другие, более страшные минуты, а тут слёзы.