– На тот свет… И заодно подрабатывала.
Зачем ей нужно было подрабатывать, бабушка не объясняла мне. Но отец однажды сказал:
– Чтобы я был одет не хуже других в своем школьном классе. И питался не хуже. Чтобы в театр ходил, в кино… как остальные.
Бабушка хотела, чтобы и я была «не хуже других». Это стало ее основным желанием.
Она рассталась со своей больницей.
– Это подвиг – оставить любимое дело! – сказала мама.
– Я, конечно, привыкла… – ответила бабушка. – Но ничего страшного.
– Тем более что и дома все будет, так сказать, в сфере вашей профессии.
Мама пользовалась четкими, отточенными формулировками.
Меня показывали докторам наук и профессорам. Я с утра до вечера глотала порошки и таблетки. Меня растирали, массировали. Когда ребенок в доме хронически болен, все подчинено этому горю. Подавлено им. Мама и папа, когда оставались вдвоем, кажется, ни о чем, кроме моей болезни, не говорили.
Они отчаивались, страдали, а бабушка общалась со мной, как со здоровой.
– Ничего страшного! – уверяла она. – Даже имя твое говорит об этом.
Меня зовут Верой.
Из всех профессоров, которые были брошены на мое спасение, главным оказалась бывшая медсестра. Мне трудно было ходить, а она просила:
– Сбегай-ка за газетой!
Я плелась вниз и вверх по лестнице, но верила, что когда-нибудь побегу.
У бабушки были не сердобольные, а спасительные для больного человека глаза: они не подавляли сочувствием, не повергали в сомнение слезливыми, туманными обещаниями, а просто убеждали, что не происходит «ничего страшного».
Умный, всегда загорелый лоб и абсолютно белые, без малейших оттенков волосы укрепляли бабушкины диагнозы и предсказания.
Я помню, что слова долго не вступали со мною в контакт: язык был тяжелым, не подчинялся. А бабушка, не замечая этого, без конца со мной разговаривала. Она вовлекала меня в беседы так естественно, а порой властно, что язык начинал понемногу сдаваться.
Некоторые взрослые поступали иначе. Они делились в моем присутствии своими тайнами, как при глухой. «При ней можно!» – слышала я. Сами того не желая, они настырно убеждали меня в моей неполноценности.
Частенько к нам наведывался мамин соратник по борьбе с загрязнением окружающей среды Антон Александрович.
Загрязнение среды на его внешности не отразилось: он всегда был в сахарно-белоснежных рубашках, в свитерах – то пестрых, то одноцветных, то с короткими рукавами, то с длинными, которые сидели на нем складно, будто в магазинной витрине.
С годами я поняла, что людям свойственно обнаруживать в своей внешности то, что им выгодно обнаруживать, и прятать то, что выгодно прятать.
«Все хотят выглядеть красиво, – позже не раз думала я. – Одна из главных человеческих слабостей!»
Антону Александровичу выгодно было выпячивать спортивность своей фигуры, и он, не нуждаясь в портных, плотно облегал себя свитерами.
Заходил он только «по делу». Меня это настораживало. Хотя мне в ту пору исполнилось всего лишь семь лет, я догадывалась, что для дел больше подходил научно-исследовательский институт, где они вместе с мамой работали, чем наша квартира в отсутствие папы. Появлялся же Антон Александрович чаще всего по субботам и воскресеньям, когда папа у себя в музее приобщал людей к искусству минувших веков.
А может быть, я увязывала эти события бессознательно. И лишь через много лет мне стало казаться, что я и в неразумном младенчестве все понимала.
– Мы с вами люди самой модной профессии! – сообщил маме Антон Александрович.
Это «мы с вами» заставило меня отменить прогулку и остаться дома.
Антон Александрович всегда приносил мне подарки. И очень шумно вручал их. Но его шоколад я не ела: «Слишком какой-то сладкий!» А с его куклами не играла. Он подлизывался ко мне. И это тоже было тревожно.
Особенно он заботился о том, чтобы я дышала незагрязненным воздухом нашего двора. Но выпроводить меня на улицу ему ни разу не удалось.
Выслушав его сообщение о том, что «на дворе сегодня очаровательная погода», я усаживалась куда-нибудь в угол и угрюмо молчала.
Он приписывал это моей крайней отсталости.
– Не достать ли какие-нибудь импортные лекарства? Японские, например? – предлагал он. – В этой области, по части мозга, японцы добились ошеломляющих результатов!
В конце концов, полностью уверовав в мою несмышленость, он решил объясниться маме в любви.
– Софья Васильевна… Сонечка! Загляните пристальней мне в глаза. Неужели вам ничего не ясно?
И тут я заорала… Я схватила маму за руку и потащила в другую комнату, чтобы она не успела заглянуть в глаза Антону Александровичу.
– Верочка все поняла! Вы видите, Антон Александрович? Это уже не просто «некоторое улучшение», а бесспорный прогресс. Она на пороге выздоровления. Какое чудо! Какое огромное счастье!..
Этот «порог» спутал все планы Антона Александровича, и он, мрачно восхищаясь, покинул наш дом.
В тот же вечер мама, захлебываясь, рассказывала обо всем папе:
– Ты представляешь, Антон Александрович решил выразить мне свои чувства. Не впрямую, конечно. Полунамеками… Как джентльмен! Я не успела еще ничего толком сообразить, а Верочка уже все поняла. И воспротивилась. Это же замечательно! Она не просто научилась выговаривать слова и лучше ходить – она вникает в психологию человеческих отношений!
Мама, конечно, была права, поскольку это длинное – психология – начинается со слова «псих». Так я мысленно шутила впоследствии.
А тогда мне было радостно от сознания, что для мамы любовь ко мне все-таки дороже успеха. Это я поняла!
Папа радовался тому, что случилось, несколько меньше мамы. Но все же механически, вполголоса повторял:
– Это новая стадия… Новая стадия!
– Какие стадии, не пойму? – удивилась бабушка. – Она все понимает не хуже нас с вами.
Это был ее, бабушкин, метод лечения. О новой стадии моего выздоровления тем не менее рассказывали знакомым, врачам, – и Антон Александрович перестал забегать к нам «по делу». История его любви была подробно описана в истории моей болезни. И тем самым увековечена.
Мамина мама сказала, что при жизни своего супруга, то есть второго моего дедушки, она ни разу и никому не позволяла «себя любить». Но моей сообразительности она тоже, разумеется, была рада.
Все это произошло не само собой… Я в своих воспоминаниях сильно забежала вперед. Перед «порогом» выздоровления были другие пороги и кручи, которые я преодолевала мучительно. И всегда с помощью бабушки.
Сообщая о том, что я буду отсталым ребенком, врачи, конечно, чуть-чуть понижали голос. Но не настолько, чтобы я их не слышала. Я все понимала и ужасалась своей судьбе. Меня повергали в смятение и руководящие телефонные звонки маминой мамы. По тому, как долго и тщательно она объясняла, где надо искать пути моего спасения, я смекала, что дела мои плохи.