– Ваша честь, – говорит она. – Вы не представляете, насколько мне эмоционально тяжело. Я сплю плохо. Я каждую ночь вижу перед собой то, что делала. Я не могу себя простить.
Я вдруг замечаю, что ноги у неё кривые.
– Заседание окончено, – говорит судья. – Все свободны.
У выхода уже топчется живодёркина мать – страхует на случай непредвиденного. Кажется, лица у нас в суде и правда были кровожадные.
Здесь же стоят камеры. И Макс-репортёр.
– Короче, активисты! Ваш час. Бумажки наиз- готовку!
Становится тихо. С неба падают скупые снежинки.
Дверь открывается, и на улицу выходит живодёрка. Выцветший зелёный пуховик, капюшон надвинут на лицо, и снова, снова, снова папка.
– Ну же! – кричит Макс.
Мы смотрим на бумажки в руках. Потом на Макса как на дебила.
Чья-то бумажка падает на асфальт, как пародия на снежинку, и прыгает по тротуару. Живодёрка, закрываемая матерью с тыла, топает на своих кривых ногах мимо нас и скрывается за углом.
Кристинка первая идёт к мусорке и демонстративно выкидывает Максову бумажную поделку.
Макс тут же как-то весь выпрямляется и становится насмешливым, как ребёнок, который с трудом пытается скрыть обиду.
– Блин, ну отлично. Вы как бы всё запороли. Мы договаривались, не?
Ему никто не отвечает. Так и расходимся, не прощаясь.
* * *
– Ничего мы им не должны, – говорит Кристинка. Мы проводили остальных ребят и забились под крышу торгового центра, греемся и едим. – Тоже мне звезда журналистики.
Меня сейчас интересует не Макс и даже не видеоролик.
– А с этой-то что будет? – спрашиваю.
Кристинка пожимает плечами.
– Да что-что. Слышала, как она распиналась? Они это любят. Да и возиться с такими делами никому не надо. Если бы не активисты – никто бы не дёрнулся. Того вон отпустили, этой по-любому условный дадут. Ус-лов-ный! – чеканит она и улыбается. Я вдруг чётко осознаю, что эта улыбка у Кристинки – что-то вроде фишки. Улыбка для особых случаев, лучезарная и жуткая. – Так что не парься. Ешь. Я просто уже насмотрелась, – говорит она.
Мы молчим. На улице чуть потеплело, слегка моросит, пробка на шоссе увеличилась, а дворники на стёклах ускорились.
– Я поэтому на чинушу и учусь, – наконец говорит Кристинка. – Чтобы хоть как-то и хоть на что-то влиять. А пока я только рабочая сила. Уже хорошо.
– Это ты про волонтёрство?
– Ага. Ты, кстати, собак не боишься?
На следующей неделе мы поехали в приют вместе.
Глава 2
Крещение
– Кристина, кыш отсюда.
Это говорит человек с редкими седыми волосами и красным лицом. Кристинка ободряюще мне кивает – мол, не принимай всерьёз – и уходит в соседнюю дверь, как она говорит, к собакам. Я остаюсь за столом напротив краснолицего человека. Это Яков Львович, директор приюта.
Мы сидим в тесной комнатке с горами круп, кормов, газет, чьими-то куртками, шприцами, раскрытыми тетрадками, раковиной и холодильником. Это называется «офис».
В соседней комнате карантинная – место, где держат животных-новобранцев до полной ветеринарной обработки. Кристинка мне уже объяснила, что это миф, будто приютские животные сплошь блохастые и щедро источают заразу. Зараза тут просто не пройдёт.
Яков Львович смотрит на меня. В его голубых глазах есть что-то жутковатое. Примерно как у хаски, у тех, чьи глаза голубые и каёмочкой обведены. Но на хаски я уже налюбовалась и вздрагивать от их вида перестала, поэтому и на Якова Львовича смотрю открыто и дружелюбно.
– Ну, расскажи, – говорит он. – Кто такая, откуда и зачем тебе это всё.
– Алина Беляева, двадцать пять лет, живу в Москве, надо – потому что животных люблю.
Он щурится.
– А родители кто?
– Родители в разводе, отца не знаю, мама редактор…
– Учишься где?
Я немного озадачена, но до меня тут же доходит. Ещё раз напоминаю:
– Мне двадцать пять лет. Я давно отучилась, театральный институт, драматургия.
У меня светлые волосы и физиономия на пару лет отстаёт от паспортного возраста. Пока что от этого нет никакой выгоды, одна морока, вот как сейчас.
– Значит, работаешь?
– Да, я…
Осекаюсь. Смотрю в его глаза и понимаю, что нельзя, нельзя говорить, что работаю я в районной газете, ещё с универских времён.
– В молодёжном театре в Доме культуры пьесы ставлю. И немного русский с литрой преподаю.
Это правда: в редакции меня называют «нашей драматургиней», а в театре – «нашей филологиней».
– Хм. Понятно. А парень есть?
Слегка обалдеваю.
– Есть, живём давно вместе. А что?