Я слышу, доносятся томные вздохи и стон из незримых щелей;
Уснувшие тайны едва уловимы под пледом надгробной тоски,
Но знаешь, когда вновь раскроются раны, мы будем с тобою близки…
Медленно отступает сон, ночь бежит мелкими песчинками, золоченым бисером, отстраняясь, ища иное воплощение. Сна нет ни в одном глазу, нет его и за окнами, где луна, приняв образ латунного анкера, вылезла на пол-локтя из-за соседнего девятиэтажного дома и надежно закрепилась на небе, повиснув криво и уже неподвижно.
Соседей мне ничуточки не жалко. Беру гитару, Am E Am G…»
13
28 ноября.
«В Муми-Дол приходит осень…
Цветы в моем доме зачахли. В мое отсутствие их поливала Лика, пыталась расставить ближе к свету, но тем не менее уцелевших нет. Видно, они, как и люди, тоскуют расставаясь, и ни чье присутствие не может заменить им того, о ком они грезят. Я с сожалением смотрю на ссохшуюся алоказию, почерневшую калатею Варшевича, желтые безжизненные листья драцены, опавшие листики фикуса Бенджамина. В моих глазах стоят слезы. Чтобы взбодриться, я пью горячий зеленый чай с черникой, гранатом и красным виноградом. Свежий пьянящий аромат. Холодильник, оголивший свое чрево, уставился на меня голодными полками. На завтрак готовлю оладьи. Черствый французский багет с кунжутом летит в мусорное ведро.
Завтракаю. Разглядываю распятых пальмовых носорогов в застекленной рамке на стене (чей-то подарок). Раскрытые каштановые надкрылья, золотистые чешуйчатые крылышки, зубчатые лапки. Слишком уж безрадостно наблюдать застывшую торжествующую смерть. Мне кажется, я схожу с ума. Сегодня ночью (в самую ее темную пору) я плакала, безудержно рыдала, исступленно, безнадежно, бессмысленно. Крик, не находящий своего адресата. Я видела сон, как по мрачному, едва освещенному больничному коридору закутанным в белые рваные простыни, неестественно изогнутым, обезображенным и колеблющимся в такт движениям металлической каталки везут мое тело. Мраморного цвета пятки, посиневшие ногти рук и ног, землянистого цвета лицо с вытаращенными глазами, впавшими щеками и заостренным подбородком, а еще неприятный кислый вкус маринада во рту, до того отвратительный, что сводит скулы, и еще шаги санитаров, гулкие и неизбежные. Где-то гремят затворы железных дверей, высохшие стены смотрят с прискорбием. На окнах изогнутые прутья решеток, затхлый воздух, шаги по мокрым плиткам отчетливо доносятся, как во тьме, безобразные крысы пищат в углу, растаскивая крошки хлеба. Что со мной? Откуда этот страх, который действует на меня с такой парализующей силой… Я успокаиваю себя мыслью, что всего этого не существует. Всего этого не случилось, не произошло, ибо где-то преломилась линия, не оборвалась, а лишь преломилась и потянулась дальше, пока еще неясно куда. Эти мертвые жуки сегодня для меня несомненный символ неотвратимости смерти.
Штампы, штампы, штампы… Включаю телевизор, пытаюсь переключать каналы: «Дачники» разгромили «молотобойцев», «шпоры» свели вничью… День рождения Виктории Бони… Анонс «Сахалинской жены» по каналу «Kультура»… Голубые фишки российского фондового… Лев Лурье… No comments[43 - Без комментариев (англ.).]». Кадры, кадры, кадры…
Начинается еще один день моей жизни. Знаю, что он будет тянуться долго и утомительно. И рядом не будет теплого, дружеского, ободряющего взгляда, и никто не будет читать мне до поздней ночи Гумилева (увы, мой любимый голос канул в пустоту), и разомлевшая луна ляжет на мой подоконник, найдя меня в одиноком исступлении. Бессонница будет шептать мне на ухо о тоннелях метро, плацкартных вагонах, о поросших безымянных курганах, крестах, эпитафиях, надгробиях. Сонная бесконечная литургия, толерантная к нежности и любви.
Асфальт умыт голодным октябрем, сгребает в кучи красные листы,
А мы с тобою смотрим в унисон на осени безмолвные холсты.
Садимся молча в старенький трамвай с согласием блуждать кругами ада
И не боимся больше наготы промокшего до нитки Ленинграда…
Я все глубже и глубже погружаюсь в беспросветную хмарь. Мое ли это желание? Мне кажется, я добровольно приняла сей яд (ни кто не принуждал, не неволил) из-за слабости, неустойчивости, самолюбия…
Возвращаюсь к своим ощущениям. С утра все кажется столь утомительно привычным: и медленный распад облаков, и пробуждение рассвета, и отсутствие сил и желаний.
Я бреду в постель. Хочется покоя. Я отключаю мобильный телефон. На столе рядом с моей кроватью (надо только протянуть руку) стопка книг: Вольфрам Флейшгауэр, сборник «Поэты Серебряного века», Марина Цветаева, Дэвид Сэлинджер и его «Опрокинутый лес», Анатолий Мариенгоф. Еще мгновение, и отброшу в сторону свой дневник. Протягиваю руку… Одинокий волшебник с глазами, полными печали…»
14
30 ноября
«К сожалению, я не верую во всех известных науке богов.
Мантра для самоубийц
Из казенной благодати да в андеграунд[44 - Строка из песни группы «Гражданская оборона» «Система».]… Как завещали. Стало быть, надо принимать. Должное, хорошее, правильное, неизбежное, единственное верное решение. Диктующее шаг. Идущее в разрез, противоречащее вечной жизни. Наитием. Утешением. Заблуждением усопших. Но благодатное избавление. Возможность сохранить себя. Шрамы на теле нашем, ищу на своем – две светлых полоски на запястьях. От усталости к одному всего усилию, к полному отречению, к крестопригвождению. От червей сомнений и самоедства, от унижения, от участия, от беззакония, от жестокосердия и праведности милосердных, от смирения, от мытарств, от терзания души и плоти, от томления… Я сохраняю себя. Остаюсь собой. Не быть. Не существовать. Не быть имитацией, не уподобляться. Два шрама на запястьях. Всего два… Не помогло…
***
У меня сегодня ужасное настроение. Кстати, завтра декабрь. Лекарства принимаю исправно – прятать за плинтус не хватает силы воли. Наверное, все. Точка, нет, троеточие».
15
Белесое декабрьское утро. Неприкосновенная синева неба. Снежная вата на карнизах. Скрежет блестящих металлических лопат под окном. Минорный септаккорд. Едва ли можно удержать тишину. Тишина совершенна, когда от нее сходят с ума. Тишина – это дыхание пустоты, анабиоз мысли, предсказуемость бездны…
Утренняя газета Metro на потрескавшейся клеенке, изображение коей лишь отчасти сохранило элементы «поль-сезанновского» натюрморта. Пять полустертых, но, несомненно, зеленых яблок (им ближе «зеленых с кислым привкусом»), при одном только взгляде на которые начинает сводить нижнюю челюсть, персики – три-четыре красно-ярых пятна, расплывшихся по застарелому глянцу, сливы не первой свежести, предсказуемая виноградная лоза, какая-то едва различимая зелень, пятна кофе, рассыпанные песчинки сахара, во множестве – червоточинки, прожженные окурками.
За столом в темно-синем «волосатом» и чудовищно горловитом свитере (подарок родителей), почти как у Серова, сидит молодая поэтесса Вероника Грац (или, как ошибочно напечатали в февральском номере литературного журнала Sibylla, Вероника Грау). Газета прочтена, сигареты выкурены еще вчера (шесть обугленных трупиков в пепельнице), кофе заварен, любимая чашка… разбита в дребезги (разумеется). Перед Вероникой ставший привычным дневник. Сонная летопись, дуалистический портрет, монолог сомнений, многоточие смерти.
«И хорошо, что за окнами уже первый снег, и комковатая слякотная грязь (грязь!) липнет к подошвам прохожих. Я вошла в декабрь, холодный и ясный, без надежд и улыбок. Морозный и предновогодний, застывший на оконном стекле чудотворным узором.
Помятая, истерзанная, молчаливая Вероника. Надо признаться…
Мне по-прежнему так не хватает Тебя, так печалится мое опустошенное сердце, так одиноко бьется в твое отсутствие. Тебя нет и не может быть рядом. Твоя улыбка, твой голос, твоя ладонь нежная и теплая. Ты дышишь афродизиаком, и, увы, не касаешься теперь моей руки, и не читаешь мои стихи, как ты умеешь, шепотом, не отрывая взгляда, по губам. Во сне думая о Тебе, я могу улыбаться и с нежностью обнимать тишину. Но… Декабрь принимает нас порознь. Лекарства, много никотина, сладкие мандариновые корки в сахарном сиропе, минус на термометре. Снег над городом, а я неминуемо старею, внутренняя сосредоточенность выступает на коже морщинами. Откровенье талых вод… Я привычно плачу.
В студеной квартире закрытые ставни, под веками плавится сон,
Огни и гирлянды, на улице праздник в преддверьи моих похорон…
В декабре мне всегда хочется гулять по центру города, мне хочется крупного пушистого теплого снега, счастливых лиц прохожих, праздничных гирлянд, строгой темнеющей Невы, бесконечного неба, белого Питера. Но не теперь, не сейчас».
Вероника пишет, и воздух, еще наполненный дымом Dimo, становится легче, и мыслям находится пространство, и декабрь за окном обретает себя.
«Странное дело, но именно наедине с собой и, как правило, в утренние часы так часто приходит едва уловимое и малоосязаемое ощущение de javu[45 - «Уже виденное» – психическое состояние, при котором человек ощущает, что он когда-то уже был в подобной ситуации, однако это чувство не связывается с конкретным моментом прошлого, а относится к прошлому в общем.]. Мне кажется, будто все это было уже со мной, и я была также несчастна и потеряна. Хочется прикоснуться к целебному камню и обрести равновесие. Мой камень – хризолит. Но нынче, все к чему я ни прикоснусь, возвращает меня в реальность, беспощадную, суровую…
Ты голос, сотканный из нитей сентября,осенний привкус горькой жженой умбры,
Пожухлый цвет мозаик бытия,холодный поцелуй без сантиментов в губы.
Рассыпанных терцин едва заметный след,остывший кофе, сонные окурки,
Разбитое стекло и чей-то силуэт,сквозь дым едва ли узнаваемый в переулке
Ты голос спящих мертвым сном берлог,бездомный блюз подземных переходов,
Осенним пряным воздухом глоток,протяжный гул погибших пароходов.
Сквозь сумерки бредущий робкий страх,осиротелая печаль в пустом трамвае,
Холодный поцелуй, застывший на губах,и рябь воды в исчерченном канале…
Я живу неловкою жизнью, странной меланхолической пустотой, в которой так много утрат и так мало приобретений. Солоноватые на вкус слезы неспешно сбегают по щекам. Довела…»
Вероника осторожно проводит ладонью по лицу, задумчиво докуривает последнюю живую сигарету, пересиливая неловкую дрожь в пальцах, сминает левой рукой (шрамы выползают из-под рукава) освободившуюся от содержимого сиреневую пачку. И курение все еще «вредит вашему здоровью», и все еще тлеет погребальный костерок в пепельнице, и мир вокруг никак не хочет стать самим собой.
«Слава богу, ничего не знают родители. И к черту сигареты, речь не о них. Кабы все вышло…
По почте рождественский снег, стихи, поздравленья, подарки,
Едва ли ты слышишь, как вьюга кричит под Горбатым мостом,
Любимый поэт «от тяжелой тоски» застрелился в своей коммуналке,
А город, совсем запьянев, засыпает под ангела снежным крылом.
Вот так бы уйти в декаданс, не оставив своих фотографий!
В газетах с утра некролог; а алые губы совсем не идут мертвецу,
В газетах с утра некролог; а алые губы совсем не идут мертвецу,
Дрожит твоя тень. Равнодушьем пугает глянцевый кафель,
Знакомый художник на Старом Арбате продает твою наготу.
Увы! Под землею нет мест. Где дождаться февральских метелей?
На цоколе прожитых жизней ты своей расписалась рукой,
Немного горчит на губах от избытка фруктовых коктейлей,
И пьяная ночь над балконом горит Вифлеемской звездой…
Мой дневник пухнет с каждым днем, приобретая весьма неопрятный вид, лоснится в уголках, расплывается отдельными строками, и только я остаюсь, как и прежде, во власти сомнений. Медленное угасание свечи, таяние снега, голая ледышка под козырьком… Многочислие проникновенных выстрелов в упор, гримасы зеркал, и все одно – мысли о Тебе. Так или иначе, я возвращаюсь в одну и ту же точку, в комнату, из которой нет выхода, к теореме, не имеющей решения. Я мечтаю об утешении, хочется спокойного незамысловатого счастья. Я и на это согласна…»