Удивительно было Мише слышать об этом, потому что в жизни папа с ним особенно нежным и ласковым не был. Он заботился о сыне, непременно откладывал свои дела и помогал Мише, если Миша его об этом просил или сам видел, что сыну нужна помощь. Находил время погулять, рассказывал поучительные истории, и были те истории не нотациями, но наставлениями к жизни.
– Запомни это, мало ли, окажешься сам или кто-то из твоих друзей в таком положении, будешь знать, как поступить.
На похвалу не был жаден, подбадривал и поддерживал все благие Мишины намерения. И никогда не отмахивался от вопросов. Если не знал ответа, обещал узнать либо советовал, где об этом прочитать или у кого из знакомых спросить, кто лучше знает.
Но с той поры, как Миша подрос, на руки его практически не брал, разве что по необходимости поднять или перенести, не сюсюкал и ласковые слова говорил редко. Любил не меньше, но в любви его – забота о будущем сына, об умении его обустроиться в жизни, с годами все больше выходила на первый план и все дальше оттесняла нежность и вообще эмоции.
Мише этого, видимо, не хватало, и он сам домогался общения с папой. Взбирался на диван, обхватывал отца за шею и пытался растормошить на борьбу. Но папа не поддавался. Нередко мама принимала Мишину сторону:
– Ваня, поиграй с ребенком…
Отец отнекивался:
– Не умею… Не знаю, как…
Но однажды уступил навязчивости сына и уговорам жены, и на второй минуте «борьбы» выронил Мишу из рук – и плач, и слезы, и кожа содрана на плече.
После этого мама уже не Мишину, но папину сторону держала:
– Не мешай папе, пусть отдыхает. А то опять стукнешься и плакать будешь.
Много раз просился к папе на работу, покататься на машине, на настоящей «скорой помощи» проехать, ветром пронестись по улицам с сиреной под восхищенные взгляды всех идущих и завистливые медленно едущих.
Но папа кататься не брал, нельзя, говорил. А почему нельзя, не объяснял.
Объяснила мама:
– Больные всякие бывают. А папе и на дорожные аварии ездить приходится, там кровь, увечья. Опасается, не испугался бы ты.
– Я не испугаюсь, я не буду бояться, – обещал Миша.
Но папа оставался непреклонным. Взял Мишу только тогда, когда отозвали его из отпуска на неделю раньше срока, но не на «скорую», а на другую машину. Вот тогда Миша накатался с папой «под самое горлышко». Развозили и медикаменты, и медоборудование, и мебель, и белье возили из больниц в прачечные и из прачечных в больницы.
Каждое утро вставал вместе с папой рано-ранехонько, завтракал через силу, есть в такую рань не хотелось, а некормленного папа не брал: «Незаправленную машину на улицу не выпускать!» И выходили из дому на свежеполитый асфальт, в свежий прохладный воздух. Потом ехали на трамвае, сначала в полупустом – можно было и в середине сесть, и в любом конце вагона, и на площадку выйти. А на «гаражной» остановке из вагона они уже не выходили, а вытискивались.
Днем солнышко накаляло машину, и в кабине вкусно пахло парами бензина и горячей обивкой сидений. Этот запах Миша помнил и ощущал даже сейчас, на морозном воздухе.
Когда по городу ездили, папа попутно показывал достопримечательности Ленинграда и характеризовал их:
– …Медный всадник, поставлен на монолит, на Гром-камень… Памятник Николаю Первому, посмотри, держится только на двух опорах, на двух задних ногах коня… Исаакиевский собор, построен на сваях из лиственницы… Александрийский столп, полностью вытесан из монолита, стоит безо всякого крепления, под собственным весом.
Видимо, для него важна была опора, основа сооружения. А может быть, и всякого существования.
Ремнем отец наказал его один раз в жизни, дважды несильно шлепнул, и то по маминому настоянию. Когда Миша без спроса взял и, разрезая на две половинки длинный карандаш, нечаянно сломал папину бритву, которую ему баба Аксинья отдала. Раньше это была бритва деда Матвея.
Мама работала на трикотажной фабрике. Но что она там делала, Миша толком не знал, вроде бы пар регулировала. О ее работе дома почти не говорили. Ходила туда, потому что надо ходить на работу. А жила семьей и домом. Она умела и любила вязать и на спицах, и крючком. И вся их комната была в подзорчиках, салфеточках, накидочках. И у папы, и у Миши всегда были вязаные свитера, шарфы, рукавички.
И еще папа называл маму «наша вкусноделательница». Наверное, потому, что мама вкусно готовила, и потому, что в очень редких случаях готовила просто еду, но всегда «делала что-нибудь вкусненькое». И мужчинам своим даже самые обычные носки не просто покупала, но дарила. В свою очередь, если папа, даже по ее просьбе, покупал с получки сковородку, а Миша лобзиком выпиливал из листа фанеры подставку под ту сковородку, мама знакомым хвалилась:
– Ваня мне сковородку подарил. А Мишутка подарил для сковородки подставку.
Иногда папа подшучивал над ней:
– Аннушка, я тебе подарок принес, – и клал на стол кусок говядины.
– Вот спасибо, – радовалась мама. – Сейчас я вам что-нибудь вкусненькое сделаю.
Резала говядину на пластинки, обязательно поперек волокон, укладывала слоями в глубокую сковородку, сверху обкладывала кольцами лука, посыпала твердым сыром, поливала майонезом и ставила в духовку. Достав готовое кушанье, показывала аппетитную золотистую корочку и накладывала в тарелки.
– Ну, пробуйте, что получилось.
А получалось очень и очень вкусно.
Но вот шить мама не любила. Порвавшееся штопала, а новых вещей сама никогда не шила, хотя была у них швейная машинка.
– На руках – не шитье, а на машине шумно очень, всю голову продолбишь, пока что-нибудь сошьешь. Лучше я Марине свитерок или джемперок свяжу, а она мне юбчонку или платьишко сошьет.
Тетя Марина – мамина подруга. Раньше они вместе работали, а потом тетя Марина с фабрики уволилась и перешла, из-за жилья, работать в домоуправление в Дзержинский район, на благоустройство территории. А сейчас работает сантехником в аварийной службе. В сантехники перешла, когда война началась, и все мужчины ушли на фронт.
Миша не любил, когда мамы не было дома. Ему всегда хотелось пусть самого незначительного подтверждения ее существования и ее присутствия: стул ли под ней скрипнет, или она на кухне посудой звякнет. Когда мама рядом – и на душе веселей.
А с папой иначе. С ним не было весело, но с ним было уверенно и покойно. Даже если он не рядом, а на работе. Папа есть, значит, будет все, и все будет хорошо.
* * *
Наутро, прислушиваясь к разговорам обозников, Миша понял, что немцы в последнее время стали особенно нервными и подозрительными. По мнению крестьян, ждали наступления Красной армии. Постепенно стала понятной и причина подавленного настроения: немцы готовились к обороне, а их, русских людей, теперь заставят возить боеприпасы к передовой и строить укрепления. А куда денешься? На извоз брали только из семей и зачитали приказ: за плохую работу или побег будут расстреляны и саботажники, и их семьи.
И расстреляют, не пустые-то обещания. При каждом рейдировании, на каждом маршруте видел Миша зверства оккупантов. Расстрелянные по оврагам и повешенные на площадях и улицах, не смирившиеся с оккупантами, патриоты и их семьи, от малого до престарелого. Разрушенные города, сожженные деревни, колонны их жителей, гонимые в рабство в Германию. Эшелоны вывозимого продовольствия и промышленного оборудования. Не напрасно говорили: «Фашистский вор на грабеж и разбой скор».
Где-то он читал, дословно уже не помнит, но суть тех слов такова: если ты не пойдешь воевать за свою страну, то на твоей совести будут смерть и плен твоих соотечественников, которых ты мог защитить и не защитил.
Конечно, возраст у него еще не солдатский. Но разве мало взрослых отказалось от брони и ребят, которые приписали годы к своему возрасту и пошли если не в армию, то в ополчение. И в партизанских отрядах немало его сверстников, в том числе и разведчиков. А он чем хуже? Или фашисты ему мало зла принесли? Или он не ленинградец? А почти у всех ленинградцев была внутренняя установка: «Вы нас не возьмете. Назло вам, подлюки фашистские, выживем. И с вас, гадов, с живых не слезем. Живыми вы от Ленинграда не уйдете. Ни один».
Значит, и ему ходить по немецким тылам, искать их уязвимые места, чтобы ни один фашист не ушел живым с нашей земли.
Поутру пути их расходились, и после завтрака, не дожидаясь обоза, Миша стал собираться в путь.
Отошел в сторонку, легонько стукнул лыжи полозьями друг о друга, задержавшиеся снежинки смахнул варежкой. Возле остановились два парня лет пятнадцати. Один, среднего роста, с остреньким личиком и проворными, немного раскосыми глазами, несколько походивший на лисичку, сказал товарищу, высокому, с насупленными, сросшимися в одну линию черными бровями:
– Слышал сейчас, полицаи между собой говорили. В Рямзино будем возить боеприпасы.
– Значит, не к самой передовой…
– Нет. К передовой или немцы, или полицаи будут довозить. А в Рямзине, говорят, вроде перевалочного пункта. Немцев там почти нет, только охрана у склада. Да еще полицаи. Дергались сейчас, советских диверсантов боятся, – и повернулся к Мише. – Слышишь, пацан, пойдешь дальше, через Дерюгинский лес осторожно иди, там партизаны. – И взяв Мишу за плечи, тряхнул хорошенько, впился глазами в глаза. И озлобление, и бессилие, и мольба в его раскосом взгляде. – Ты все слышал? Там партизаны.
– Мне-то что… – Миша равнодушно пожал плечами.
– Шкура, – почти без звука выдохнул парень и толкнул мальчика в сугроб.