Оценить:
 Рейтинг: 0

Чёрная птица

Год написания книги
2019
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Чёрная птица
Алексей Притуляк

В горах Монте-Вильяно, в стране, раздираемой гражданской войной, он, Матео Сакраменто, попадает в плен к "синим мундирам".

В оформлении обложки использован коллаж выполненный автором на основе фотографии элементов письменности майя из музея Паленке, Мексика, являющейся общественным достоянием, и собственной визуализации автором геоглифа из пустыни Наска.

Матео Сакраменто попался глупо, глупее не придумаешь – вышел прямо навстречу синим мундирам, как будто специально договорился с ними о встрече здесь, у ручья, под скалой, нависавшей над тропой, что ведёт из Гуаранки в Тапальо. Это хорошо ещё, что они не начали сразу стрелять и не ткнули штыком, а ведь могли бы. Наверное, они не сделали этого просто потому, что им как раз нужен был кто-нибудь вроде Матео, такой же дурень, способный средь бела дня сунуться в Пачапати. Ладно хоть успел напиться у ручья, прежде чем они вывернули из-за скалы.

Его особо не били – так, пнули пару раз, да капрал, у которого нехорошо пахло изо рта, а голова под кепи была сплошь в коростах, ударил по лицу рукояткой револьвера, рассёк щёку. «Из этих?» – лениво спросил пленника подошедший лейтенант – тощий, длинноносый, с безнадёжно усталым взглядом, который он старательно отводил от стекающей по щеке Матео струйки крови. «Не знаю никаких „этих“», – пробубнил Матео Сакраменто, слушая, как уселась на затылок и поёт птица-смерть, да как в животе что-то подрагивает от этой песни.

Больше лейтенант ничего не сказал. Только сделал знак своим, чтобы связали пленного.

Лейтенанта звали Луис Бастиани. Его дед, Луиджи Бастиани, тощий стручок в полтора метра ростом, прохвост, каких мало, но жизнерадостный и женолюбивый, за что в конце концов и поплатился жизнью, сто тридцать три года тому назад прибыл из Италии в трюме развалюхи под названием «Астерия», и был чуть жив, когда выбрался на берег – морская болезнь едва не доконала его. Однако доконать Луиджи Бастиани было не так просто. Он начал с того, что продал за девять песо добротные лаковые туфли мануфактуры «Нико Дзаннони», что висели у него, совершенно ещё новые, на шее, связанные шнурками, и эти девять песо были в тот день единственным его богатством, а уже через год он женился на дочери Хорхе Родригеса – известного купца и пройдохи ещё большего, чем сам Луиджи. Мария Родригес была старше Луиджи Бастиани на восемнадцать лет и звалась у людей «Двуликой», потому что левая сторона её лица была обезображена в детстве, когда она, по недосмотру служанки, уснула, сидя у раскалённой печи. В браке с нею Луиджи Бастиани породил двенадцать сыновей, но выжил из них только один. От этого единственного выжившего было у Луиджи двенадцать внуков, но выжил тоже только один. Он сел за стол напротив, закурил пахиту и подвинул к Матео Сакраменто мутный стакан, на дне которого тихо тлел глоток огненного писко. «Выпей, красный, – сказал он. – В последний раз». – «Я не красный», – ответил Матео Сакраменто. «Всё равно тебе не жить, – сказал лейтенант Бастиани – Так хотя бы выпей напоследок. За победу революции. Неужели ты не выпьешь за вашу вшивую революцию, красный?» – «Я не красный», – повторил Матео, и он будет повторять это ещё десятки раз, но так и не сможет убедить лейтенанта, в жилах которого текла кровь итальянского афериста, убитого на девяносто шестом году жизни отцом Хосефы Мадрид, семнадцатилетней красотки из Монсепино, что стала последней страстью Луиджи Бастиани. Он лежал с ножом в горле на супружеской кровати, на которой зачал двенадцать своих сыновей, иссохший от времени стручок полутора метров ростом, и кровь клокотала и душила его, и взгляд стекленел. Он издох ровно в ту минуту, когда его последний, двенадцатый, внук сделал свой первый вдох. И он делал его всякий раз перед тем как ударить Матео Сакраменто в лицо, и при этом губы его вытягивались в трубочку, чтобы с шумом и свистом втянуть воздух, а глаза сужались в щёлочки, и весь он становился похожим на обозлённого броненосца, так что Матео всегда наперёд знал, что сейчас лейтенант ударит и знал, куда. Луис Бастиани старался бить так, чтобы не было крови, потому что крови он не переносил и при виде её делался бледным, как саван. И всякий раз, как лейтенанту предстояло избить или убить кого-нибудь, он надевал круглые чёрные очки, какие носят слепые – эти очки снижали рдеющий накал цвета крови, делая его похожим на цвет тлеющих углей, уже подёрнутых чёрной плёнкой умирания, и это было не так страшно.

«Сколько тебе лет?» – спросил он на первом допросе. «Девятнадцать, сеньор», – ответил Матео. «А когда должно исполниться двадцать?» – «В феврале, сеньор». – «Что ж, – сказал лейтенант Луис Бастиани, – значит, до двадцати ты не доживёшь. Потому что тебя расстреляют в январе. Но ты не расстраивайся, девятнадцать тоже хорошее число, оно состоит из девяти и одного, а это в сумме даёт десять – половина от двадцати. Но десять лучше, чем двадцать, потому что считаем мы, как тебе известно, десятками; в день Вящей Славы в Санта-Валенсии сожгли десять праведников, а в лестнице святого Себастьяна – десять ступеней; в одической строфе содержится десять стихов, как и десяток строф будет в поминальном песнопении, которое по тебе споют, если только тебя когда-нибудь похоронят по-человечески, а не бросят в общую могилу вместе с десятком таких же ублюдков».

Матео Сакраменто поместили в каменном сарае под охраной часовых. Сарай был складом при скобяной лавке Адальберто Гомеса, пока помещение не экспроприировали для нужд армии и не превратили в тюрьму. Внутренние перегородки были снесены, два маленьких оконца заложены, на каменный пол брошено сено, которое теперь давно уже наполовину сгнило и слиплось от грязи, крови, пота, мочи, плевков и слёз тех, кто сиживал тут до Матео. Сам хозяин бывшего склада и лавки тоже посидел в нём, прежде чем был расстрелян за пособничество красным, которым продал по глупости или неведению ящик гвоздей. Когда за ним пришли два гвардейца под руководством капрала, чтобы отвести к месту казни, он просил только об одном: пусть в виде исключения его расстреляют здесь же, у стены лавки, за прилавком которой он простоял семьдесят лет. Просьба его не была удовлетворена, потому что устав требует расстреливать в отведённом для этого месте – на обнесённом колючей проволокой участке во дворе, за казармами, и у специально для этой цели выложенной из камня стены семи метров в длину и двух в высоту. Адальберто Гомес, стоя у расстрельной стены, до последнего не сводил глаз с жёлтой вывески своей лавочки, в которой он родился и где прошла вся его жизнь. Он не слышал ни картавой речи капрала, читавшего приговор, ни бормотания пьяного капеллана, который боролся с мучительной отрыжкой во всё время, пока пытался склонить смертника к последнему причастию. Не услышал он ни команды «Целься!», ни выстрелов, и когда две пули ударили его в грудь (третий гвардеец дал промах), Адальберто Гомес вздрогнул от неожиданности, икнул и повалился на песок, которым был посыпан двор, повалился головой на восток, где за живой изгородью виднелась крыша скобяной лавки. Глаза его в последний раз нашли жёлтую вывеску его жизни, прежде чем разучиться видеть, а лейтенант Луис Бастиани, который в продолжение казни ходил по двору, в чёрных очках, и всё бормотал что-то, как сумасшедший перипатетик, приблизился к убитому и, побледнев и старательно не глядя на кровь, которая растекалась по песку из простреленной груди, носком сапога опустил ему веки. А потом поднял золотую монетку, что выпала изо рта лавочника, откатилась и теперь поблёскивала на песке. С этой монеткой во рту Адальберто Гомес родился, и старая Филомена, бывшая при родах повитухой, увидев это, сказала измученной матери: «Радуйся, Мария, твой Адальберто родился с золотым эскудо на языке! Быть ему богачом, отрадой твоей старости». Мария Хосе устало улыбнулась радостной новости, а старуха Мадалена, спорщица и вечная соперница Филомены, тут же возразила: «Правильно ли я слышала, кума, что монета была у мальчика на языке? Ну так я скажу тебе, что ты не разбираешься в приметах, потому как это значит лишь то, что он будет знатным говоруном, и люди будут ходить за ним, как за Христом, чтобы послушать его речей. Вот если бы монета была у него в кулачке, тогда совсем другое дело, тогда бы я с тобой сразу согласилась бы». Что ж, вышло так, что примета обманула и обеих повитух и роженицу, потому что ни богатством, ни красноречием известный молчун Адальберто Гомес, всю жизнь простоявший за прилавком скобяной лавочки, но так и не выбившийся в люди мало-мальски состоятельные, не отличался, а добрая мать его не дожила до старости, умерев через три года при новых родах. Золотой же эскудо лейтенант Луис Бастиани по пьяной лавочке проиграл кому-то в карты.

Матео Сакраменто поместили в каменном сарае под охраной часовых. Когда он вошёл в тёмную, душную и зловонную тьму, он не сразу увидел глаза, что наблюдали за ним из вороха гнилого сена в углу. Только после того, как зрение его привыкло к темноте, он заметил в полосах света, падавших сквозь щели старой двери, блеск этих глаз, но сколько ни старался, никак не мог разглядеть, кому они принадлежат. И только подойдя ближе, наклонившись и присмотревшись как следует, вспомнил поговорку, которую часто повторял падре Поликарпо из Тапальо: «Трудно найти чёрную кошку в тёмной комнате, особенно, если её там нет». А падре Поликарпо – в миру Атанасио Васкес де Куэйра, уроженец Гуаранки – знал, о чём говорил, поскольку поиск кошек, в том числе и чёрных, в том числе и в тёмных комнатах, был частью его нелёгкой жизни и служения, прежде чем он поменял фартук мясника на сутану. С той ночи, когда война разорвала надвое карту страны и до того дня, в который Атанасио Васкес де Куэйра превратился в падре Поликарпо, многие из жителей по-военному голодной Гуаранки навсегда потеряли своих Бобо, Чуч и Хуанит, зато в лавке Атанасио Васкеса всегда можно было прикупить либру свежайшей крольчатины, и хозяйки всех этих Тото, Пепит и Арамисов охотно её покупали, не забывая поблагодарить Атанасио и удивиться, как в такие трудные времена удаётся ему доставать хорошее мясо.

Она сидела, вся поджавшись, прикрывая руками грудь, словно боялась, что он сейчас станет её бить, и неотрывно смотрела ему в лицо. Странно, но во взгляде её он не прочёл ни страха, ни отчаяния, ни бегства – взгляд был спокоен и будто бы отстранён. Ей было лет шестнадцать, не больше. Она была самбо, почти чёрная, с оливковым оттенком – вот почему поначалу он не мог увидеть ничего, кроме её глаз. Лицо некрасивое, в другое время сказал бы Матео, а вот глаза ему понравились – выпуклые и как будто сонные, с поволокой, с яркими белками, отливающими синевой, они смотрели в его лицо неотрывно, почти не мигая, но во взгляде при этом не было любопытства, будто она просто задумалась, а взгляд блуждает сам по себе.

– Меня зовут Тани, – сказала она, и голос её был низок, глубок, хрипловат и согревал, как тёплые воды Рио-Кьеды. У Матео тут же защемило сердце. Он не знал, что такое любовь, и не смог бы отличить обычную сердечную боль, если бы когда-нибудь у него болело сердце, от боли любовной, поэтому даже и не думал ни о чём таком. Но сердце у него щемило, пока он вглядывался в лицо этой девочки – да, девочки, потому что не было в ней пока ничего от женщины, бёдра были ещё узки и грудь едва-едва угадывалась под платьем, и не выглядела она ни хорошо сложённой, ни красивой, как уже было сказано.

– Меня зовут Тани, – повторила она после некоторого молчания, во время которого в сердце Матео Сакраменто вошла и стала в нём обживаться любовь. – А как зовут тебя?

Он назвал своё имя, и голос его дрожал.

Больше они не говорили, она уснула почти сразу, а он всю ночь лежал рядом с нею без сна, боясь пошевелиться, и только вдыхал её запах – запах горького миндаля и горелого дерева, которым почему-то отдавал её пот. Матео лежал, а сердце его вместе с заходящим солнцем опускалось за горизонт.

Наутро они сидели лицом к лицу, так близко, что ощущали дыхание один другого на своих щеках, и каждый молча рассматривал лицо напротив, и сердце Матео поднималось над землёй вместе с солнцем. А он и не думал никогда, что так бывает.

– Расскажи мне про себя, – попросила она.

Матео Сакраменто был не мастер рассказывать. Да и история его жизни, записанная на девятнадцати страницах ученической тетради в линейку, не изобиловала происшествиями, достойными того, чтобы рассказать их женщине-девочке, вместе с которой он, быть может, умрёт в один день, но с которой не жил долго и счастливо и никогда уже не будет, если верить лейтенанту Бастиани, которого можно было обвинить во многом, но уж точно не во лжи во спасение. В жизни Матео Сакраменто не случилось пока ничего достойного рассказа, но он не мог отказать ей в просьбе, а потому громко и с выражением, как старательный школьник, прочитал ей несколько страниц из тетради своей жизни и всё боялся, что она станет смеяться, но ни одна улыбка не дрогнула на её губах.

– А как ты стал партизаном? – спросила она, когда он замолчал.

Матео Сакраменто вздрогнул от этого вопроса, потому что об этом она не должна была спрашивать – она же не лейтенант Луис Бастиани; и он посмотрел в её лицо долгим взглядом, а потом сделал вид, что задумался над своими воспоминаниями и не слышал. Он до дрожи в сердце надеялся, что она не повторит вопроса, считал секунды молчания, и каждая прошедшая секунда увеличивала его надежду. Но она повторила.

– Никак, – ответил он, глядя на свои башмаки. – Я не стал партизаном. Никогда им не был.

– Хорошо, – сказала она. – Значит, тебя не расстреляют.

Её часто забирали. Иногда днём, чаще – вечером. Возвращалась она следующим утром, измученная, медлительная, отрешённо молчаливая. Матео догадывался, куда и зачем её уводят, но делал вид, что ничего не понимает. Однажды она сама сказала ему: «Этот капрал носит венок из колючей проволоки и любит вести себя как мальчишка, как будто ни разу не был с женщиной. И он опять делал мне больно». При этих её словах Матео покраснел и опустил голову, а в сердце его свинцовым комком застыла ненависть, и капрал четырежды умер в муках, прежде чем Тани произнесла следующее слово. На самом деле он умрёт всего один раз, капрал Хиларио Руис, как и всякий человек, достойный лишь единожды испытать горечь и тоску умирания, прежде чем душа его наконец-то отделится от тела, но будет это значительно позже, через несколько лет после окончания войны. Умрёт от страха, увидев во сне безглазую собаку, а страх этот будет преследовать его всю жизнь, потому что такая смерть была предсказана ему ещё в детстве цыганкой из табора, проходившего через Ноа-Вердад, где жил будущий капрал. В тот день его мать Хосефина Руис остановила одну старую прокуренную цыганку и уговорила её за пять пиастров и пару сигарилл предсказать будущее маленькому Хиларио, и цыганка, звали её Лурдес, наклонилась к десятилетнему мальчику, чтобы заглянуть ему в лицо и рассмотреть ладонь, и, понюхав воздух у его рта, сказала задрожавшей Хосефине: «Твой сын никогда не узнает ни любви, ни дружбы, проживёт недолго, а умрёт, увидев во сне безглазую собаку; но когда та приснится ему, я не знаю, да и не всё ли равно». Хиларио и раньше боялся собак, а после такого предсказания стал бояться ещё пуще. С того дня он совсем перестал спать, и не уснёт больше ни на минуту до последнего своего сна, того, в котором он умрёт, как ему и было предсказано. Он никогда не выпьет ничего крепче воды, потому что алкоголь усыпляет; он никогда не ляжет ни с одной женщиной, потому что женская ласка усыпляет, и будет брать женщин только стоя и торопливо, чтобы внезапный сон не обуял его. Он всю жизнь проходит в венке из колючей проволоки, чтобы жгучая боль тут же разбудила, если сон заставит его приклонить голову, и поэтому голова его вечно будет покрыта кровоточащими язвами и коростой. Он будет медленно сходить с ума, а однажды, через много лет после войны, полубезумный, не имеющий ни семьи, ни друзей, убивший за свою жизнь триста пятьдесят одну собаку, в окрестностях Ноа-Вердад он напьётся из ядовитого ручья и мгновенно уснёт, и даже металлические шипы не разбудят его. Во сне к нему придёт та пегая облезлая псина с вытекшими глазами, что всю жизнь ждала своего часа, свернувшись клубком в его голове под проволочным венком, и тогда сердце его разорвётся от страха. А голодные муравьи так обезобразят его лицо, что когда останки Хиларио Руиса наконец найдут, его не смогут опознать и похоронят как безродного, за счёт коммуны, в безымянной могиле – груду недоеденного муравьями протухшего мяса.

Иногда Тани не было весь день, а то и два. После такого длительного отсутствия она возвращалась притихшая, от неё пахло вином и духами, обычного горького запаха пота не чувствовалось. Матео подмывало спросить её, что с ней происходит в эти дни, но он не решался. В один из таких дней она сказала:

– Я должна рассказать лейтенанту что-нибудь про тебя, он снова требовал. Меня уже садили к другим пленным, и потом я рассказывала про них Бастиани.

– Ты поступала плохо, – покачал головой Матео.

– Да. Но я должна была, чтобы меня не расстреляли. Я не хочу быть убитой.

– Понимаю. Но всё равно это нехорошо.

– Я просила у них, у тех, к кому меня подсаживали, чтобы они сами рассказали мне такое, что я могла бы передать лейтенанту. Расскажи мне что-нибудь, что не навредит тебе или другим людям.

Матео Сакраменто подумал и рассказал ей про Хосе Рохаса. Рассказ уже не мог навредить Хосе и его соратникам, потому что всех их убили месяц назад на перевале Ачиукан. Он даже сказал, в какой деревне жил Хосе со своей сестрой Мерседес. Она давно уехала к родным на Север, так что у лейтенанта при всём желании не дотянулись бы до неё руки. А руки у него были хваткие, с длинными тонкими пальцами музыканта, на которых поблёскивали холёные ногти. И эти нежные, почти женские руки умели бить очень больно, как уже знал Матео. Ох как вцепились бы они в Мерседес, если бы только могли дотянуться до неё! Именно поэтому лейтенант Луис Бастиани так и не научился играть на скрипке, как ни трудился над ним учитель – он всегда хватал инструмент и смычок так, будто снова душил ту канарейку, которую умертвил однажды, так и не поняв, намеренно он это сделал или всё вышло случайно. И, разучивая ненавистный второй каприс Паганини, он водил смычком по струнам с такой силой, что они не выдерживали и с жалобным визгом лопались, а маленький Луис до крови кусал губы и клялся отомстить ненавистному учителю, только вырастет. Он исполнил эту клятву на третий год войны, когда раненого и взятого в плен после уничтожения отряда «Мортерос» скрипача приволокли в сегуридад. Луис Бастиани и рад был бы не исполнять давней клятвы, потому что к тому времени научился ценить воспоминания детства, но если ты продал душу войне, от тебя уже ничего не зависит – даже её исход, что уж говорить о жизни отдельного человека. И он плакал, в чёрных очках стоя у окна во двор, когда колени скрипача подогнулись и старик обвис на верёвках, которыми его привязали к расстрельному столбу, плакал от жалости к себе. Когда ровно сто тридцать три года тому назад тринадцатилетний Джамбаттиста Бонджорно ступил на горячую пыльную землю своей новой родины с борта «Астерии», босиком, потому что там, в тёмной бездне трюма продал свои новенькие лаковые туфли пройдохе Луиджи Бастиани за пять песо, босиком, но с любимой скрипкой в руках, разве мог он знать, что его единственного сына, учителя музыки Луку Бонджорно расстреляет внук того самого Луиджи Бастиани, сторговавшего у него новенькие лаковые туфли мануфактуры «Нико Дзаннони» за жалкие пять песо?

Последующие семь лет оставшейся ему жизни лейтенант, а потом и капитан Луис Бастиани едва ли не каждую ночь будет просыпаться в холодном поту и слушать, слушать, как в ночи, где-то совсем рядом – только протяни руку – играет скрипка: всегда одну и ту же мелодию, этот ненавистный второй каприс Паганини; и он будет слушать его все эти семь лет, пока не сойдёт с ума и не закончит свои жестокие дни, выстрелив себе в рот из револьвера, а прежде надев неизменные чёрные очки, чтобы не увидеть крови. Детство не прощает предательства.

– Хорошо, – сказала Тани, когда Матео Сакраменто закончил недолгий рассказ, – я всё перескажу лейтенанту слово в слово. Но может, лучше не говорить про сестру? Что если лейтенант найдёт её?

После того как Хосе Рохаса убили синие мундиры в схватке на перевале Ачиукан, убили потому, что он был предан своим ближайшим другом и сподвижником Эстебаном Адаманте и попал в окружение, сестра его, Мерседес, уехала в Лакожу, где жили у них родственники по отцу. Эстебан Адаманте после того боя на перевале, в котором Рохас и все его товарищи по оружию полегли, бросился в Гапаичу, за Мерседес, к которой, рассказывали люди, он испытывал страсть и жизнь которой вытребовал для себя в обмен на предательство. Но ведь известно, что плохие вести быстрей любого коня, вот предатель Адаманте и не успел, Мерседес улизнула. А может быть, он не успел потому, что конь его на узкой тропе попал копытом меж двух камней, споткнулся и, сломав ногу, повалился, да так, неудачно (или удачно – кто как на это посмотрит), что Адаманте, вылетел из седла и, размахивая руками, устремился прямо в пропасть. В последний момент успел он зацепиться за какой-то выступ и повис над бездной, крича от ужаса, напуская в штаны и призывая бога, хотя должен бы звать своего хозяина сатану. Ни господь бог, ни дьявол, однако, не слышали иуду, хотя, говорят, в горах Монте-Вильяно человек так близко к небу, что может слышать, как трутся боками облака, и что каждое его слово тут же доносится до небес, так что в тех местах следует быть особенно осмотрительным в речах – оттого-то, дескать, коренные обитатели гор как на подбор немногословны, слова из них не вытянешь, а если и заговорят, так чуть ли не шёпотом.

Сколько провисел Эстебан Адаманте над пропастью, по каменистому дну которой вился ручей, неизвестно, но в конце концов, уже едва цепляясь онемевшими пальцами за выступ, проклял он дьявола и отрёкся от него и поклялся, что искупит пред господом и людьми своё предательство, а к Мерседес даже и не подступит. Тогда господь бог послал ему мальчишку-пастуха из тамошних чиу, и тот, придя к обрыву, рек, мешая чиукаль с испанским: «Помогу вытащиться, коли дашь десятку». – «Конечно! – прохрипел Эстебан Адаманте. – Я дам тебе в три раза больше, только помоги!» Мальчишка помог Адаманте выбраться, а если бы не помог, уже не продержался бы иуда больше четверти часа, потому что силы его были на исходе. Но как ни тяжек был испытанный им смертный ужас, а он не повлиял на Эстебана Адаманте – мерзавец обманул пастуха, жалко ему стало обещанных тридцати песо, и едва отступила от него смерть, едва почуял он вольное дыхание жизни, как снова превратился в прежнего Эстебана Адаманте – предателя, обманщика, подлеца. Он застрелил пастуха, уже протянувшего руку за наградой, потом убил несчастного коня, из чьей сломанной ноги торчала белая кость, и пешком отправился в Гапаичу. Когда на следующий день он явился туда, Мерседес, в деревне не оказалось – она давно была на пути в Лакожу. Тогда не теряя времени, Адаманте купил себе нового коня и пустился в погоню – он начисто забыл свою клятву, данную под страхом смерти там, над пропастью, и в сердце его снова кипели страсть и похотливые желания – таково влияние на мужчину женской красоты, что ради обладания ею, ради миловидного лица, стройного стана и высокой груди готов он забыть любые обеты.

Чтобы срезать путь и опередить предмет своей безумной страсти, он пустился обратно той же дорогой – через перевал; однако, не суждено было Эстебану Адаманте настичь объект своего неумеренного вожделения, поскольку на том же самом месте конская нога попала меж двух камней, конь повалился, предатель вылетел из седла и устремился в пропасть. Из последних сил он умудрился зацепиться за каменистый выступ и повис над бездной, визжа от страха и напуская в штаны.

Сколько провисел Эстебан Адаманте над пропастью в этот раз, тоже неизвестно, но в конце концов, уже едва цепляясь онемевшими пальцами за выступ, проклял он господа бога и отрёкся от него и поклялся, что искупит пред обманутым сатаной свою провинность. «Только дай мне сил продержаться, – молил он дьявола, – дай продержаться, пока не придёт помощь». Сатана, услыхав эту мольбу, снизошёл до Эстебана Адаманте и в насмешку дал ему сил – отмерил так, чтобы только-только хватало удержаться скрюченными побелевшими пальцами, безо всякой надежды и каждую секунду ожидая падения. Что ж, предателей не любит даже дьявол.

С того часа и до конца дней своих Эстебан Адаманте будет висеть над пропастью и кричать от ужаса и безнадежности в ожидании спасителя, но никто не придёт, потому что ничья больше нога не ступит на перевал, прозванный Грито-де-Муэрте, перевалом Смертного Крика – никто не мог бы выдержать полных смертной истомы воплей, поминутно доносящихся из пропасти.

Тридцать девять лет, под палящим солнцем, под убийственными ветрами, под острым дождём и ледяным снегом провисит над бездной Эстебан Адаманте, предатель, обманщик и подлец, прежде чем отдаст дьяволу свою чёрную душу, но и тогда не сорвётся в пропасть, а продолжит цепляться мёртвыми пальцами за каменный выступ, и так он будет истлевать, превращаясь в скелет, и на жёлтый череп его станут садиться любопытные птицы.

– Может, мне лучше не говорить про Мерседес? – сказала Тани, когда Матео Сакраменто закончил недолгий рассказ о Хосе Рохасе. – Что если лейтенант найдёт её?

– Можешь сказать, – ответил Матео. – На Севере ему никогда до неё не добраться. Зато веры к твоему рассказу у него будет больше.

Он не испытывал к Тани ни презрения, ни отвращения; и даже если бы имел на них право, он не чувствовал бы их, потому что в сердце его не было ничего, кроме любви и жалости. В конце концов, она просто хотела жить, разве можно её винить в этом? Она боролась за жизнь – многие заняты этим и только этим с утра до ночи, особенно в такие времена, когда война рвёт надвое карту страны и сжигает судьбы. Да, верно, жизнь – это не борьба со смертью, нельзя всю жизнь только и делать, что бороться за неё. Жизнь – это птица в клетке твоих рёбер, птица которой нужна свобода, потому что в неволе она не поёт. Но что поделать, если выпустить её из клетки в небо так страшно и так жалко.

Матео тоже забирали, хотя и значительно реже. Иной раз били. Или пытали. Но всё как будто понарошку, не всерьёз. В основном же лейтенант просто разговаривал с ним и даже без особой ненависти, а как будто с интересом. Он часто расспрашивал Матео о его жизни до войны и как так вышло, что он оказался в числе красных. Иногда угощал табаком и писко, а то и «скотской водкой», как с усмешкой называл он редкий по тем кровавым временам напиток – виски. Матео Сакраменто не уставал отвечать, что никогда не был красным. «Как хочешь, всё равно тебя скоро расстреляют, – говорил лейтенант Бастиани, небрежно прикуривая пахиту. – Вот приедет следователь из Риадеро – он приезжает раз в три месяца, – допросит тебя и прикажет расстрелять, даже не сомневайся, сам увидишь. Этот буржуй – его зовут Сесар Альварес и он настоящий буржуй, твой классовый враг – любит кровь». – «Ну что ж, – пожимал плечами Матео, стараясь принять вид как можно более равнодушный, хотя всё у него внутри холодело, – ничего не поделаешь». – «Почему твои дружки не пытаются тебя вытащить?» – спрашивал лейтенант с усмешкой. – «У меня нет дружков, сеньор, – качал головой Матео Сакраменто. – Даже не знаю, почему вы думаете, что кому-то я нужен». – «А вот это верно, – кивал лейтенант Бастиани. – Твоим дружкам ты не нужен. Своя рубашка ближе к телу, так с чего бы им идти проливать за тебя кровь?» – «Нет у меня дружков, сеньор, – повторял Матео. – Был в Гуаранке один друг, но полгода тому назад его убили синие мундиры. А я шёл в Тапальо, где у меня живёт тётка, её зовут Лусия Дельгадо». Это была правда, про тётку. И Лейтенант Бастиани знал, что это правда, потому что уже посылал в Тапальо солдат – проверить. «Что ж, твоей тётке скоро доведётся надеть траур», – говорил он, наливая себе писко. И это тоже было правдой. Скоро Лусия Дельгадо наденет эбеново-чёрное платье, пролежавшее в сундуке без малого сорок лет с того самого раза, как она надевала его последний раз, в день похорон отца, – скоро набросит она на седую голову безысходно-чёрную мантилью.

«У меня нет к тебе ненависти, – часто говорил лейтенант. – У меня к тебе ничего нет. Плевать мне на тебя. На всех вас плевать. Я исполняю свой долг». И это тоже было правдой, и Матео Сакраменто знал, что это правда, и он отвечал: «Хорошо, сеньор, что в вашем сердце нет ненависти ко мне, потому что тяжело жить и тяжело умирать, зная, что кто-то тебя ненавидит». Лейтенант Луис Бастиани испытующе глядел в лицо Матео Сакраменто, пытаясь уразуметь, издевается тот или говорит правду, и по губам его скользила холодная усмешка, но он ничего не мог понять по выражению лица своего пленника. Тогда он надевал чёрные очки, а на руку натягивал старую кожаную перчатку. После этого Матео Сакраменто приносили в его узилище два крепких гвардейца и бросали, окровавленного и бесчувственного, на вонючую солому рядом с Тани, которая поджималась и старательно отводила взгляд, чтобы случайно не напомнить гвардейцам о своём существовании, как нельзя смотреть на злого духа-чиринго, если не хочешь, чтобы он увидел тебя и выпил всю твою жизнь. Но как ни прятала Тани взгляд, а два эти чиринго всё равно видели её и в глазах их читался голод – уж так хотелось им припасть жадными губами к её чёрному телу, и они переглядывались, молча спрашивая друг друга: «А что, если?..», но Матео Сакраменто каждый раз успевал прийти в себя, словно чувствовал эти взгляды, и говорил: «А ну пошли к дьяволу, холуи!» Они замахивались на него прикладом ружья, но ударить не осмеливались, потому что он и так был чуть жив, и если бы они нечаянно добили его, лейтенант Бастиани запросто мог их расстрелять за самоуправство. И они уходили, понося «красного ублюдка» и «чёрную подстилку» самыми злобными словами, какие только знают духи-чиринго, и при этом изо рта у них исходил чёрный зловонный дым, потому что чиринго внутри наполнены смрадной пылью, как гриб дождевик спорами.

Хуан и Атанасио Лопесы обрадовались войне, когда она пришла в их родную Каулукану, они обрадовались ей потому, что плакала по ним верёвка за убийство семьи Жо Агилара, с которым у них вышла партия в скопу, закончившаяся кровопролитием. Когда пришло время расплаты и Жо Агилар, улыбаясь, достал бумажник, готовый положить в него честно заработанные пятнадцать песо, Атанасио Лопес, тоже улыбаясь, но в кривой улыбке его не было ни приязни, ни лукавого дружеского неудовольствия от проигрыша, а только злоба чиринго, с размаху воткнул в горло Жо Агилару нож. «Да ты убил его!» – сказал тогда Хуан Лопес. «Ещё нет, – отвечал Атанасио, – смотри, он всё дёргается». И сказав так, он для верности выдернул нож и воткнул его в тело Жо Агилара ещё раз, прямо в сердце, воткнул и нажал, наваливаясь всем телом. Жо Агилар умер так быстро, что не успел даже проклясть своего убийцу. Тогда Хуан Лопес, чтобы доказать брату свою верность, принялся рубить уже мёртвому Жо Агилару голову. Мачете у него было затупившееся, поэтому пришлось повозиться. За этим занятием братьев и застала жена Агилара, Ремедиос. Была эта женщина быстрой на язык, поэтому успела дважды проклясть братьев-убийц, но третьего – решающего – раза, когда проклятье вступило бы в силу, Хуан Лопес ей не дал, расколов лоб Ремедиос тем же тупым мачете.

Следствие об убийстве супругов Агилар тянулось несколько месяцев, потому что свидетелей преступления не было, как не было и существенных улик, а к тому времени, когда у алькальда наконец появились достаточные основания для ареста братьев Лопесов, как раз началась война. В партизаны братья чиринго пойти не могли, не только потому, что люди их не любили, но и потому что алькальд тоже сражался на стороне красных, а значит, их в любой день могли повесить, так что вскоре они надели синюю униформу. У них уже несколько месяцев не было женщины, ведь даже местные проститутки презирали этих двоих и плевали на их следы, так что руки чиринго сами по себе тянулись к чёрному телу Тани, дрожа от истомчивой похоти, но они боялись убить Матео Сакраменто – лейтенант непременно бы их расстрелял. А братья очень любили жизнь, гораздо больше, чем женщин, разумно полагая, что была бы жизнь, а женщины рано или поздно на их долю найдутся. Быть может, поэтому они и доживут до глубокой старости, правда не в Каулукане, где родились и выросли, а в маленькой парагвайской деревушке, где никто не будет знать об их прошлом. И продажных женщин – да, будет у них в достатке. И духам супругов Агилар придётся годы и годы ходить за спинами этих чиринго, проклиная их, призывая на их головы болезни, беды и погибель – и всё напрасно. Видимо, правильно говорили про Лопесов, что они продали свои души дьяволу, иначе как объяснить их живучесть?

Однажды, после того как Тани вернули с очередного допроса, она долго и задумчиво смотрела на Матео, а потом сказала:

– Если случится так, что я не вернусь, не думай, что я тебя предала.

– А почему ты можешь не вернуться? – испугался Матео Сакраменто её слов, а ещё больше – грустного задумчивого вида, к которому, казалось бы, давно должен привыкнуть, но в этот раз было в нём что-то такое, от чего сердце его сжалось в дурном предчувствии.

– Ну, если не выдержу всего этого и улечу, – сказала она.

– Улетишь? Как так?
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3